1917, или Дни отчаяния - Ян Валетов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Лежи, дурак, – говорит Лашкевич, проходя мимо. – Сейчас перевяжут!
На Невский выезжает конная полусотня, на фланге – урядник Казанцев.
Он улыбается Лашкевичу, машет рукой.
Казаки скачут за убегающей толпой, но людей конями не топчут, шашками не рубят – просто гонят перед собой, словно стадо.
Штабс-капитан поворачивается к своим солдатам.
– Кто бросил винтовки – подобрать. Считайте, что я ничего не видел. Не расходиться. Держать строй. Санитары! Оказать помощь раненым! Поручик Красавин!
Подбегает молодой офицер, высокий, тонкий, как подросток.
– Слушаю, господин штабс-капитан!
– Соберите добровольцев, уберите трупы с мостовой.
– Куда убрать? – спрашивает поручик с недоумением.
Видно, что он испуган произошедшим только что у него на глазах смертоубийством – глаза бегают, бледный.
– Положите убитых в подворотне, пока не прибудет жандармерия, – приказывает Лашкевич тихо, но твердым голосом. – Не надо, чтобы гражданские так лежали, а солдаты на них смотрели. Исполняйте, поручик. Проявите смекалку.
– Есть!
Поручик бежит в сторону, к своему подразделению, отдавая приказы на ходу.
Мимо Лашкевича санитары проносят раненую женщину, она без сознания. С бессильно откинутой руки на грязный снег капает кровь. Вслед несут мужчину в армейской шинели, он ранен в грудь и хрипло, со свистом, дышит. В руках санитаров бьется тот самый, стрелявший в Лашкевича, студент.
– Палачи! Посмотрите, что вы наделали!
Солдаты молчат и держат строй.
Тот, кто бросил винтовку, стоит в шеренге вместе со всеми и плачет. Дрожит подбородок, и слезы текут по веснушчатым щекам.
Лашкевич смотрит на него несколько секунд.
На скулах офицера играют желваки. Он отворачивается и отходит в сторону. Ломая несколько спичек, закуривает. Рука с папиросой ходит ходуном, но штабс-капитан изо всех сил сдерживает дрожь.
Неподалеку слышны выстрелы. Сначала разрозненные, а потом звучит залп. И еще один. И еще.
– Началось, – говорит Лашкевич сам себе в усы. – Доигрались.
Глава третья
«Иоланда»
31 марта 1956 года. Монте-Карло. Прибрежное кафе
– Но вы сами не видели расстрела на Невском? – спрашивает Никифоров.
– В те дни был не один расстрел, – говорит Терещенко, доставая из портсигара еще одну сигарету. – И не два. Были стычки по всему городу. Баррикады разбивали из пушек. Конные отряды разгоняли демонстрантов. Некоторых рубили. Люди быстро становятся зверьем, только дай им волю убивать. Жгли магазины, грабили лавки. Город был полон дезертиров, которых наплодили большевистские агитаторы…
Он замолкает.
– Простите, месье Никифоров. Глупо спустя столько лет говорить неправду – наплодили ваши агитаторы и наши бездарные полководцы – это куда ближе к истине. Вы воевали в последней войне?
– Да. С первого и до последнего дня.
– Пехота?
– Сначала мотострелковый полк. Потом, с 43-го – армейская контрразведка.
– Что так?
– Спецшкола. Два языка в совершенстве. Решили, что как переводчик я нужнее. Но до этого пришлось и отступать, и наступать, и сидеть в окопах…
– Тогда вы легко поймете, о чем я говорю. Зима семнадцатого… Третий год войны, пустая казна, плохое снабжение. Люди устали. Люди всегда устают, если нет побед. Грязь, холод, голод, вши… И еще годы войны впереди – никто не знает, сколько. Начиналось все красиво – Николай Александрович на балконе Зимнего, молебен, торжественная клятва государя вести войну до победного конца, толпа, опускающаяся на колени с «Боже, царя храни…». Этакий патриотический лубок! А потом была реальная жизнь. Я только видел, как отступают, и мне хватило… – говорит Терещенко, закуривая. – Я не воевал. Вы были нужны контрразведке, я – в Военно-промышленном Комитете. Мои деньги были нужны родине. А солдаты на Западном фронте были никому не нужны. Я много раз приезжал туда от Красного Креста во время кампаний 15-го и 16-го годов. Что я могу вам, воевавшему человеку, рассказывать о позиционной войне – по нескольку месяцев в окопах впроголодь, то жара, то холод, крысы, дизентерия и тиф. Понятно, что большевистских агитаторов слушали, как моряки – сирен. Солдаты дезертировали сотнями, тысячами и бежали… Кто домой в деревню, а кто и в столицу за лучшей жизнью. Искали пропитания, грабили… Они научились на фронте ни во что не ставить человеческую жизнь, озлобились, изверились и принесли эту жестокость домой. Что еще они могли принести? Это была страшная сила, месье Никифоров. Сила, которой было почти невозможно управлять…
– Большевики смогли, – замечает Никифоров и в голосе его проскакивает торжествующая нотка.
– Какие большевики? Рядовые агитаторы, но не партийное руководства! Ульянова тогда не было видно и слышно, молодой человек, – говорит Терещенко с раздражением. – Он слал письма из-за рубежа. Да даже после октябрьского переворота Троцкого знали куда больше, чем его! До семнадцатого года Ленин не приезжал в Россию двенадцать лет. Он жил Европе, занимаясь исключительно внутрипартийной борьбой, написанием теоретических статеек и укреплением своей власти в партии. Знаете, как его называли однопартийцы? Хозяин. У вас об этом не пишут, не так ли? Он проповедовал диктатуру, террор, насилие и страх как уникальные рычаги управления. Я помню, когда мы встретились в первый раз…
– Вы лично встречались с Лениным?!! – неподдельно удивляется Никифоров. – Простите, что перебил… Но это… Вы знали Ленина?
– А чему, собственно, вы так удивляетесь, Сергей Александрович? Тогда русских в Европе тоже можно было встретить на каждом шагу. Политические эмигранты не были persona non grata. Более того, многие из них появлялись в обществе как желанные гости – в салонах, в хороших домах. Карбонарии были в моде. Мы пересекались с самыми разными людьми, не зная их подноготной и даже не интересуясь ею. Нас объединяла культура, язык, общие знакомые… Революционер, эмигрант, борец с режимом – это звучало романтично. Русская интеллигенция насквозь пропиталась революционным духом! Не поддерживать идею смены строя было не совсем прилично, это говорило о вашей отсталости, реакционности, слепоте! Мы все мечтали свергнуть самодержавие и принести счастье нашей любимой России – свободу, равенство и братство. Мы серьезно полагали, что достаточно будет свергнуть самодержавие…
– Вы тоже были революционером, Михаил Иванович?
– В молодые годы каждый мнит себя революционером, месье Никифоров. Молодости свойственно желать перемен, зрелости – стабильности, старости – спокойствия. Мне не стыдно вспомнить свои молодые годы. И если я о чем-то жалею, то об упущенном шансе сделать Россию другой – свободной, демократической страной.
– То, что не удалось вам – удалось нам! СССР сейчас свободная демократическая страна, Михаил Иванович, – говорит Сергей серьезно. – У нас были отдельные перегибы, но мы их изжили. Думаю, что вы сами сможете на все посмотреть, если согласитесь приехать…
При этих словах Терещенко чуть меняется лицом, рука дрожит. Пепел с сигареты падает мимо пепельницы, но Михаил Иванович тут же берет себя в руки.
Никифоров делает вид, что смотрит в сторону, но на самом деле реакция собеседника от него не ускользает и он продолжает тему:
– Вы могли бы посетить Киев, побывать в Художественном музее, где до сих пор хранится экспозиция, подаренная вашей семьей…
– Я не могу понять, – перебивает его Терещенко. – Вы говорите серьезно или издеваетесь надо мной?
Он в гневе, лицо краснеет.
– Как вы можете предлагать мне приехать? Кто мог дать вам такие полномочия? Вы хоть знаете о том, что с того момента, как я сбежал из России, за мной шла охота? Я постоянно жил под прицелом, даже в Африке, а теперь вы официально предлагаете мне посетить Киев?
– Перед поездкой со мной говорили об этом. Просили передать вам предложение. А охота на вас – мне об этом ничего не известно, Михаил Иванович! Помилуйте! Да чем вы могли так насолить и кому?
– Было кому, – мрачно говорит Михаил Иванович. – До этого мы еще дойдем. И тогда станет понятно, пригласите ли вы меня посмотреть Киев. Я любил этот город больше, чем Париж или Ниццу, особенно весной и летом – пышный, цветущий, красивый…
Он снова достает из портсигара сигарету и закуривает, щурясь на солнце.
– Киев в самом начале века был изысканно провинциален и именно этим хорош…
Август 1911 года. Киев. Вокзал
К перрону медленно подходит поезд.
Судя по встречающей публике, поезд необычный. На вокзале собрались все высшие чины. Тут и губернатор со свитой, полицейские и жандармские начальники, и военный оркестр. Аксельбанты, ордена, пышные усы, блеск медных оркестровых труб. Вдоль перрона постелена ковровая дорожка.
По краю строя встречающих видно оцепление – полицейская охрана, несколько агентов в гражданском. На привокзальной площади замерли автомобили кортежа, возле них конные экипажи, кареты. Тут тоже оцепление – конные и пешие городовые. В самом вокзале практически нет случайных людей. В зале ожидания – депутации сословий, им не хватило места на перроне.