1917, или Дни отчаяния - Ян Валетов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– А вдруг Париж тебе понравится?
– Не понравится… Я не успеваю уехать и сразу хочу домой. Пусть здесь все плохо, но там – еще хуже. Здесь все свое, пусть беспросветное…
– Есть хоть что-то, что тебе нравится, Саша?
– Театр, – говорит Блок серьезно. – Рассветы. Первый снег. Море. Как пахнет свежий хлеб. Белые ночи. Достаточно?
– Вполне. А люди?
– С людьми – сложнее. Вот Пелагея твоя нравится…
– Вы это оставьте, господин Блок, – с деланной суровостью приказывает Терещенко. – Вы человек семейный, давно женатый…
– Спасибо, – криво ухмыляется Блок, прикуривая следующую папиросу. – Подсказал. Я, Миша, хорошо помню, что женат. И днем помню, и ночью. Тянется этот брак и тянется… И никак не закончится, хотя давно должен был. Он умирает, а мы с Любой его оживляем. Он снова падает, а мы его, как лягушку в анатомическом театре – током! И получаются у нас не чувства, не священный союз, а гальванизированный труп, который толком и не похоронить… А Пелагея… Она дивный человек! Умная, добрая, тонко чувствующая… Но она твоя сестра, и оскорблять тебя ухаживаниями за ней я не буду. Пошлость какая! Завести роман с незамужней сестрой друга! В этом злосчастном Абервраке ждет меня Любовь Дмитриевна, к ней и поеду… Все лучше купаться в холодном море, чем пить лекарства, что мне прописывает этот Пекелис. Он мне вино пить не велит, думает, от его порошков мне легче.
– От вина всем легче, Саша, – говорит Терещенко. – Только это не та легкость. Я, знаешь ли, у себя некоторые клапаны перекрыл. Напрочь. Потому что если их открыть, останется одно – пить. И единственный способ держать их закрытыми – это не иметь ни одной свободной минуты. Чтобы ты постоянно ворочался в чужих и своих заботах, как свинья в грязи. Это, Саша, получше всяких порошков и водки.
– Тебе-то это зачем? Ты же у нас богат, как Крез! Соберись и уезжай прочь, к своей Маргарит. Ты же этого хочешь? Тебе на хлеб насущный зарабатывать надобности нет. Для тебя весь мир – дом! Право, я иногда жалею, что не родился тобой!
– А я иногда жалею, что не родился тобой, Саша, – Михаил убийственно серьезен.
Блок смеется. Лицо его неподвижно, словно маска, лишено мимики – поэтому смотреть на то, как он смеется, неприятно.
– Родиться мной? Ты ненормальный, Мишель. Ты знаешь, что такое бояться темноты?
– Ну, в детстве я тоже боялся…
– Брось, Миша! Я не о детских страхах. Для того чтобы чувствовать такое, надо повзрослеть.
Он смотрит на Терещенко, и глаза у него кричат от боли, а лицо все так же остается мертвым.
– Потому что когда приходит вечер, ты уже готов кричать от ужаса. Тебя пугает не то, что в темноте, а сама темнота. Потому что в ней НИЧЕГО нет. Вообще – ничего. Знаешь, как я ненавижу осень? Все эти красно-желтые листы, голые деревья… Природа дохнет, разлагается! И все меньше и меньше света…
Михаил молча качает головой.
– Осень… – говорит Блок негромко. – Больше, чем осень, я ненавижу зиму. Короткие дни и бесконечные ночи. Серость, слякоть, грязь и темнота. Я умираю каждый вечер и не могу возродиться утром, потому что за окнами нет солнца. Знаешь ли ты, что такое быть мертвым полгода, Миша?
Блок молчит и курит, потом спрашивает:
– У тебя есть еще шампанское?
Михаил кивает и поднимается к стоящей на тротуаре машине. Шарит в салоне и возвращается с бутылкой. Пробка с хлопком улетает в светлое майское небо.
Блок отпивает из горлышка, кашляет, потом вскакивает.
Белой ночью месяц красныйВыплывает в синеве.Бродит призрачно-прекрасный,Отражается в Неве.
Мне провидится и снитсяИсполненье тайных дум.В вас ли доброе таится,Красный месяц… тихий шум?..
Декламирует он, задрав голову.
По набережной мимо них проходит шумная компания молодых людей. С ними девушки, если судить по виду, курсистки. Они тоже в подпитии, у одного из юношей в руках гитара. Смех, обрывки песен…
Компания уходит, и Блок с Терещенко остаются одни на лестнице, ведущей к Неве.
– Ты все еще хотел бы родиться мной, Миша? – спрашивает Блок. – Уверен?
– Ты – талант, Саша, – отвечает Терещенко. – А мне только и забот, что соответствовать.
– Соответствовать, Мишель, – говорит поэт, – это тоже талант. Ты в жизни можешь все: быть адвокатом, актером, критиком, политиком, да кем угодно, хоть самим чертом или ангелом! А я могу только сочинительствовать. Да и то делать это с каждым годом все сложнее. Мне выть хочется, а должно стихи писать… Ты по жизни шагаешь победителем, а я ползу, как муха, угодившая в смолу…
– Беда с вами, нигилистами, – пытается пошутить Терещенко. – К девкам, что ли, тебя свозить? Чтобы вылечили?
– Поехали к девкам, – соглашается Блок и швыряет опустевшую бутылку в реку.
Его пошатывает.
Июнь 1911 года. Петербургский дом семьи Терещенко
Раннее утро.
За столом читает газету дядя Михаила, Александр Николович. Когда входит Михаил, дядя откладывает чтение в сторону.
– Доброго утра, Миша!
– Доброе утро, дядя Саша!
Александр Николович присматривается к племяннику.
– Думаю, что вопрос «Как ты спал?» – лишний…
Терещенко улыбается и садится за стол. Александр Николович звонит в колокольчик.
– Мария, – обращается дядя к служанке, появившейся в дверях. – Пожалуйста, кофе для Михаила Ивановича. И завтрак соберите… Ты же будешь завтракать?
Михаил кивает.
Александр Николович закуривает сигару. Служанка ставит перед Терещенко-младшим кофейник и наливает кофе в чашку.
– Вас мама попросила приехать? – спрашивает Михаил.
– Нет. В Петербурге у меня дела. Мне предложили должность государственного советника. Как сам понимаешь, я отказаться не могу. Меня не поймут, да и сам не хочу уклоняться. Положение обязывает. Это значит, что на Украине я смогу бывать меньше. Скажи-ка мне, что за история произошла у тебя в университете?
– Это уж точно мама рассказала?
– Снова ошибаешься. Сию новость сообщил старинный мой приятель, с которым я ужинал во вторник.
– Министр просвещения уволил ректора, проректора и помощника проректора за политические убеждения.
– Лев Аристидович никого зря не уволит, – резонно замечает дядя. – Ну, положим, уволил. И что из этого?
– Мы тоже написали заявления в знак протеста!
– Кто это – мы?
– Я и двое моих товарищей…
– Коллег… Таких же аспирантов, как и ты. Без году неделя ученых… – уточняет Александр Николович. – А против чего вы, Миша, протестовали?
– Нельзя уволить человека за его политические взгляды!
Некоторое время дядя молчит.
– А если я скажу, что можно? – говорит он через некоторое время. – Более того, я сам недавно уволил несколько таких вот якобинцев с принадлежащих нам заводов.
– Это неправильно, дядя Саша.
– Это правильно, дорогой мой племянник. Потому что на наших предприятиях работают тысячи человек. Мы платим им зарплату, строим для них школы, церкви, больницы, прокладываем дороги и электролинии…
– Мы это делаем для себя!
Дядя вздыхает.
– Мне не нужна еще одна школа. Мне не нужна еще одна церковь. Когда я заболею, ко мне приедет мой личный доктор Фельдман, и я не лягу в больницу в Глухове или Киеве. На те деньги, что мы тратим на благотворительность, можно было бы построить не один и не два завода. Музеи и театры тоже денег не приносят, так, Миша? Но мы богаты и должны делать добро. В 1905 году те, для кого мы строили школы, церкви и больницы, жгли наш завод, громили винные лавки и магазины. Начиналось все с иных политических взглядов, господин наследник. С разговоров. С призывов и мечтаний о светлом будущем. А закончилось – кровью и убытками…
Михаил намазывает маслом свежий еще горячий гренок, кладет на него джем из хрустальной вазочки. Приборы серебряные, белоснежные скатерти, салфетки, схваченные кольцами из черненого серебра. Сама гостиная, обставленная дорогой мебелью, с тончайшими гардинами и тяжелыми шторами на окнах, наборным паркетом из ценных пород дерева, буквально дышит роскошью и вкусом.
– Для меня социальная справедливость – не пустые слова! – говорит Терещенко-младший.
Дядя качает головой.
– Обучение молодежи в Европах имеет свои плюсы и минусы. Мы, конечно, страна отсталая и потому не так заражены революционной бациллой, как просвещенные государства. Твоего прадеда, дорогой мой племянник, в городе Глухове знали под кличкой Карбованец, и торговал он пирожками на рыночной улице. Не он один торговал, да только он один не пропивал выручку. И они с твоей прабабкой по копеечке начали строить то, что сегодня стоит 70 миллионов золотых рублей. Ходили, правда, не в марксистский кружок, а все больше в церковь. Не призывали к стачкам, а работали с утра и до ночи.
– Сейчас, дядя Саша, в России нет семьи – ни бедной, ни богатой – где не говорили бы о том, что нужны перемены! Нищета, безграмотность, голод. Рабочие на заводах в тяжелейшем положении. Не везде так, как у нас, если ты не знаешь. Люди не могут так жить, они хотят лучшего, и винить их в этом – преступная несправедливость!