Это Вам для брошюры, господин Бахманн! - Карл-Йоганн Вальгрен
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В нашем так называемом отечестве, сказал я жене, глубоко вдохнул и сделал паузу – мне показалось, что дух этого писателя, как электрический ток, прошел через мое тело, он словно бы загадочным образом возродился во мне, и незримое его присутствие повысило температуру моей ненависти еще на несколько градусов, чтобы не сказать вдвое или втрое, – итак, сказал я, в нашем так называемом отечестве они имеют наглость прославлять этого замечательного писателя, хотя не прошло и века, как его травили и терроризировали самым бесстыжим образом. Неужели ты не понимаешь, насколько оно отвратительно, это наследственное ханжество? – спросил я жену. Всего-то три поколения назад они преследовали этого писателя с исторически свойственной нашей стране злобой, это были наши деды и прадеды, никто иной, а теперь у них хватает наглости славить его и называть в его честь какую-то убогую псевдолитературную телепрограмму. Я бы мог с этим примириться, если бы они одновременно и публично спалили бы все семейные фотографии, представляющие их дедов и прадедов, чтобы, так сказать, выразить солидарность с этим писателем, которого они, если им верить, обожают – но они же этого не делают! Мой прадед был замечательный, удивительный человек! – утверждает некто, и при этом признается в любви к писателю, которого этот самый прадед травил с неописуемой злобой, – разве это не апофеоз двойной морали? Я ощущаю тайную связь с этим писателем, я воспринимаю его, как своего родственника. Ты же сама видела эту телепрограмму! – воскликнул я, выигрывая время, потому что от раздражения потерял нить рассуждений, – ты же сама видела, что за позицию они заняли, что они утверждают и что защищают, – все, что я всей душой ненавижу, все, что я считаю убогим и бездарным, они возносят до небес. Они прославляют безмерно какого-нибудь поденщика, написавшего школьное сочинение на горячую тему и имевшего нахальство назвать эту писанину романом. Что-нибудь про булимию, анорексию, содомию, педофилию, садомазохизм, избиение детей, жен, инцест… ниши, ниши и опять ниши, затхлые уголки общественной жизни, и они обсуждают все эти графоманские опусы, словно бы это был новый роман Достоевского… просто блевать хочется, у авторов этих так называемых романов кругозор не шире, чем дырка в жопе.
Не понимаю, сказала жена, почему мы стоим и обсуждаем все это в два часа дня, неужели нет ничего лучшего? Допиши наконец это письмо Бахманну, соберись с мыслями и сделай что-то конструктивное, напиши, например, эссе об этой постмодернистской дырке в заднице, сделай, наконец, что-нибудь, вместо того чтобы совершенно бессвязно изливать желчь по поводу вещей, которые тебя никогда раньше не беспокоили. Приберись для разнообразия в кабинете, он выглядит, как поле боя… ты сам выглядишь, как поле боя, сказала она, несомненно желая меня уязвить. Почему ты не проветришь хотя бы? – она театральным жестом показала на окно, – почему не поливаешь цветы, хотя бы те, что еще не завяли? Принеси грабли и собери пыль, здесь пыль можно собирать граблями, не меньше трех мешков накопилось за последние полгода, почему бы тебе еще и не вымыться ради разнообразия, от тебя скверно пахнет, мне неприятно это говорить, но от тебя воняет, причем не просто воняет, а жутко воняет.
После этого выпада, ставящего под сомнение мою личную гигиену (я, кстати, перенес его, не моргнув глазом), жена направилась к двери. Она на тропе войны, мысленно отметил я, никаких сомнений, единственное, что она хочет, – ужалить меня как можно больнее. Ты хочешь ужалить меня как можно больней? – спросил я вслух, – я не выпущу тебя из комнаты, пока ты не ответишь на этот вопрос. Меня глубоко огорчает, что ты не поддерживаешь меня в таком важном и тонком вопросе, как моя ненависть к нашему общему так называемому отечеству, меня не просто огорчает, меня убивает, что ты не поддерживаешь меня сейчас, когда поставлено на карту мое душевное здоровье, что ты не разделяешь моего презрения к этой неописуемо бездарной и смехотворной псевдолитературной телепрограмме, о которой я только что говорил, ты, если расставить все точки над i, ничем не лучше, чем мои враги, сказал я, а может быть, ты и есть мой враг, они тебя подкупили каким-то образом, сколько лет мы женаты? – продолжил я, не переводя дыхания, – шесть или семь лет, и все это время ты была во вражеском лагере? Значит, все это время ты просто притворялась, что ты на моей стороне, чтобы теперь, когда я безоружен и лишен возможности защититься, когда мерзкие обстоятельства пригнули меня к земле, когда меня уже затащили на эшафот, да и голова уже, образно говоря, на плахе, значит, все это время ты делала вид, что меня поддерживаешь, чтобы теперь, в эту трудную для меня минуту, ударить меня кинжалом в спину… я вовсе не желаю повышать голос, сказал я, но ты меня просто вынуждаешь… кто ты, в конце концов – мой друг или мой враг?.. я не успел закончить эту фразу, потому что жена начала хохотать.
У тебя паранойя, сказала она, ты живешь в выдуманном мире, твое безумие, твоя ненависть, твои преувеличения и просто-напросто ложь могли бы кого угодно вывести из себя, если бы ты не вызывал жалость. Картина нашего отечества в твоем бесконечном письме этому, как его, Бахманну – не что иное, как бесконечный ряд преувеличений и лжи, возьмем хотя бы этого автора криминальных романов, – никому в наших, как ты выражаешься, широтах и в голову не придет рассматривать его книги как нечто серьезное, это чисто развлекательная литература, его романы даже никогда не рецензируются в культурных разделах, а описание алкогольных обычаев народа, мягко говоря, не универсально – ко мне, во всяком случае, оно не относится. Подумай, что будет, если Бахманн по глупости решит использовать твою писанину для своей брошюры, что за картина нашей родины предстанет перед иностранцами! Ты просто рехнулся, сказала моя жена. Вся эта болтовня про завистливость, всеобщую пошлость и низость, про все эти преследования и заговоры… что, все восемь с половиной миллионов населения страны – твои враги? И новорожденные в том числе? Дементные старцы? Вся страна состоит в заговоре против тебя, а теперь, значит, ты и меня зачислил во враги?
Ты меня вообще не понимаешь, сказал я, то, что ты называешь ложью, – не что иное, как чистая, я бы даже сказал, дистиллированная истина, и я ничего не преувеличиваю, наоборот, скорее смягчаю… мне вообще непонятно, как могут состоять в браке два таких разных человека – то, что один называет ложью, для другого – святая истина, мне непонятно, как они вообще могут жить под одной крышей, это не я, а ты навязываешь мне свои взгляды, это ты с одной стороны приукрашиваешь действительность, а с другой – очерняешь, чего стоит хотя бы твое замечание относительно моей гигиены, что от меня якобы воняет, – если бы от меня и в самом деле воняло, неужели я бы это не заметил? Чей нос ближе к моему телу – твой или мой? Единственное, чем от меня пахнет, – это моим законным возмущением; я тебя не понимаю, сказал я, тебе, по-видимому, хочется уколоть меня побольнее. Хорошо, ты можешь покинуть комнату, продолжил я, не отводя от нее взгляда, ты можешь вообще уйти, эта квартира – мое единственное убежище, особенно теперь, когда меня преследуют враги, а ты, похоже, примкнула к ним, это мое единственное убежище, у меня уже нет возможности находить убежище в моем писательстве… Ты, скорее всего, не понимаешь, в каком я положении, ты же сама художник, должна бы понять, что такое творчество, но я, скорее всего, переоценил тебя и как художника, и как человека, иначе как это расценить – ты фанатично защищаешь все, что я ненавижу и презираю.
При этом обвинении, которое мне самому, честно говоря, показалось перебором – именно так: когда я вслушался в эхо моих слов, я понял, что зашел слишком далеко, – при этом обвинении жена моя двинулась к двери в коридор, держа в руке фотографию в картонном паспарту, эта фотография всегда стояла на моем письменном столе, наша свадебная фотография – я в костюме, она в простом белом платье.
Ты собираешься ее выкинуть? – спросил я, – даже так? Да, сказала она, даже так, я собираюсь ее выкинуть, разве ты не этого хотел, ты же сам сказал, чтобы я уходила, чтобы я примкнула, наконец, открыто к лагерю твоих гонителей. Естественно, я собираюсь выкинуть эту фотографию, символизирующую наш брак, если ты совершенно очевидно не желаешь его продолжать; ты невыносим, сказала она, за эти два последних года ты сделался совершенно невыносимым, ты побил все рекорды эгоизма, твоя жалость к самому себе просто отвратительна, ни одна нормальная женщина не выдержала бы этого, посмотри на себя, краше в гроб кладут – небритый, немытый, бледный как смерть, и в самом деле вот-вот помрешь; дай мне закончить! – крикнула она, хотя я не сделал ни малейшей попытки ее остановить, – ты ничего не делаешь, ты не пишешь, ты не выходишь на улицу, не помню, когда ты в последний раз прикоснулся ко мне, – и что все это значит? Молчи, дай мне договорить до конца, ты сидишь в этой идиотской комнате и бормочешь что-то, или ходишь, как каторжник, из угла в угол, или редко – очень редко! – берешься за гитару, но тут же кладешь ее в футляр, не взяв ни единого аккорда, или вдруг начинаешь копаться в каком-нибудь ящике и опять бормочешь… ты как помешанный, ты постоянно разговариваешь сам с собой, я могла бы вынести все это неделю, даже месяц, ну, два месяца, девять месяцев, наконец, но не годами! Ты стал невыносим, сказала она, особенно невыносимы эти твои идиотские заклинания по поводу нашей родины, ты живешь в выдуманном мире, семь-восемь твоих врагов превратились в твоей фантазии в восемь миллионов, ты вообразил, что тебя преследует целая нация, хотя нация эта, за немногими исключениями, даже не знает о твоем существовании, ей, нации, все равно, есть ты или нет, пойми наконец, что имеют значение только твои книги и песни, сам ты – пустое место, люди хотят читать твои романы и слушать твои песни, а не тебя самого… Бога ради, возьми себя в руки, моему терпению пришел конец.