Преступление падре Амаро. Переписка Фрадике Мендеса - Жозе Мария Эса де Кейрош
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Из окна в коридоре можно было видеть поворот дороги. Под вечер тут обычно проезжал дилижанс, поднимая тучи пыли; рысью трусили три лошадки, навьюченные чемоданами и корзинами, кучер щелкал кнутом, пассажиры, обернув колени теплыми пледами, пускали колечки сигарного дыма. Сколько глаз провожало их в путь! Сколько завистливых вздохов неслось вслед счастливым путникам, которые поедут мимо веселых деревень и шумных городов, насладятся утренней прохладой, налюбуются сиянием звезд!
А сколько щемящих воспоминаний о домашних обедах, особенно в час скудной семинарской трапезы, под хриплый голос чтеца, монотонно бормочущего пастырское послание сеньора епископа или письмо миссионера откуда-нибудь из Китая! Как было не вспомнить над миской жидкого овощного супа аппетитные куски рыбы, горячие шкварки, шипящие на тарелке, запах свиной печени, зажаренной в растопленном сале!
Амаро не оставил дома никаких привязанностей; ему нечего было вспомнить, кроме грубостей дяди-бакалейщика да кислого, обсыпанного пудрой теткиного лица. Но и он постепенно начал тосковать по своим воскресным прогулкам, по свету газовых фонарей, по тем приятным минутам, когда он возвращался от учителя со стянутыми ремешком книгами и прилипал к витринам, чтобы поглазеть на оголенные манекены.
Однако его апатичная натура недолго сопротивлялась; вскоре он подчинился правилам семинарского быта, как овца подчиняется движению всего стада, и втянулся в новую жизнь. Амаро аккуратно заучивал наизусть заданные по учебнику параграфы, с благоразумной точностью читал все положенные молитвы, был молчалив и замкнут, воспитателям кланялся очень низко – и постепенно стал получать хорошие отметки. Но он не был в числе тех, кто ревностно, с искренним увлечением учился в семинарии. Он никогда не понимал учеников, которые часами, простершись ниц, бормотали тексты из «Подражания»[20] или из сочинений святого Игнатия;[21] тех, которые во время службы в семинарской церкви впадали в экстаз, закатывали глаза, бледнели в припадке религиозного исступления, а на переменах и даже во время прогулок не отрывались от томика акафистов[22] Пресвятой деве Марии; он не разделял усердия тех, что неукоснительно исполняли устав, свято соблюдая даже завет святого Бонавентуры[23] не прыгать через ступеньку.
Для них семинария была преддверием рая. Для Амаро – унизительной тюрьмой и скучной школой.
Не понимал он и честолюбцев, которые желали стать иподиаконами и раздвигать дверные завесы из старинного дамасского шелка в высоких залах епископского дворца; тех, кто ставил себе целью после рукоположения в священники жить в большом городе, служить в церкви аристократического квартала и петь звучным голосом в присутствии Богатых прихожанок, которые теснятся, шурша шелком, на ковре перед главным алтарем. Многие семинаристы хотели бы совсем расстаться с церковью; они мечтали стать офицерами и греметь саблей по каменным мостовым. Другие грезили о покойной и сытной деревенской жизни: о том, чтобы, поднявшись до зари и надев широкополую шляпу, ездить на доброй лошадке по сельским дорогам, отдавать приказания работникам, распоряжаться на токах и просторных гумнах, уставленных снопами, спешиваться у винных погребков! Но все за редким исключением – как видевшие свое призвание в церковной службе, так и стремившиеся жить в миру – желали поскорее вырваться на волю, уйти от скудного семинарского житья, чтобы вкусно есть, получать много денег и любить женщин.
Амаро не мечтал ни о чем.
– Сам не знаю… – уныло говорил он.
А между тем, часто слушая тех, для кого семинария была «хуже каторги», он и сам соглашался с их речами, полными нетерпеливого ожидания свободы. Иные ученики поговаривали даже о бегстве. Они обдумывали план побега, прикидывали, высоко ли придется прыгать из окон, старались предусмотреть все неожиданности, какие готовят ночные дороги и ночная темнота. Им рисовались стойки придорожных таверн, бильярдные залы, жаркие альковы. Амаро уходил к себе взбудораженный. До поздней ночи он ворочался на своей узенькой кровати, и в заветной глубине его мечтаний и снов безмолвно пылал, точно раскаленный уголь, образ женщины.
В келье его висело изображение Пресвятой девы, в венчике из звезд; возвышаясь над шаром земли, обратив взор к сиянию вечного света, она попирала ногами змия. Амаро поворачивался лицом к мадонне, ища у нее спасения, и читал «Славься, владычица небесная»; но, глядя на эту литографию, он забывал, что перед ним святая матерь Христа; он видел лишь красивую белокурую женщину и чувствовал, что влюблен; Амаро вздыхал. Раздеваясь, он искоса посматривал на матерь Божию грешным взглядом; охваченный непозволительным любопытством, он мысленно приподнимал целомудренные голубые одеяния, скрывавшие округлые формы, белое тело. И тогда в темном углу ему мерещилось сверканье глаз искусителя; он окроплял свою кровать святой водой, но в воскресенье, в исповедальне, не решался рассказать духовнику об этих бредовых видениях.
Сколько раз он слышал, как преподаватель христианской нравственности, читая проповедь, говорил своим гнусавым голосом о грехе и сравнивал его со змием; плавно поводя руками, выбирая самые вкрадчивые выражения, неторопливо закругляя медово-пышные фразы, он советовал семинаристам, по примеру Пресвятой девы, попрать ногами «мерзостного змия»! Учитель Богословия, втягивая в ноздрю понюшку табака, тоже настаивал на долге христианина обуздывать свою плоть.
Цитируя святого Иоанна Дамаскина,[24] святого Иоанна Златоуста,[25] святого Киприана[26] и святого Иеронима,[27] он растолковывал, почему они предавали анафеме женщину, и называл ее, пользуясь языком священных книг, змеем-искусителем, жалом ада, дочерью лжи, дорогой погибели, сосудом дьявольским, скорпионом…
– Словом, как говаривал святой Иероним, – заключал он, оглушительно сморкаясь, – женщина – это путь нечестия, iniquitatis via.
Даже в учебниках Амаро замечал враждебное отношение к женщине! Что же это за существо – женщина, если Богословие то возносит ее на алтарь как царицу милосердия, то осыпает грубой бранью? Каково же должно быть ее могущество, если полчища святых то в экстазе бросаются к ее ногам и провозглашают ее владычицей всего царства небесного, то в ужасе, с воплями ненависти, бегут от нее, как от нечистого духа, и прячутся в обителях и скитах, и умирают там в наказание за то, что осквернили себя любовным помыслом? Он не мог выразить словами свои недоумения, но остро чувствовал их: они упорно возникали вновь и вновь, отнимая у него всякую стойкость. Не успев еще дать обета, он испытывал искушение нарушить его.
У своих товарищей он видел тот же неукротимый мятеж плоти. Уроки, посты, покаяния – все это обуздывало животные порывы, прививало механическую покорность, но внутри, в глубине, продолжали шевелиться молчаливые желания, точно змеи, потревоженные в гнезде. Больше всех страдали сангвиники. Строгие полумонастырские порядки подавляли их природу так же безжалостно и больно, как манжеты сорочек сдавливали их толстые плебейские запястья. Стоило им остаться без присмотра, как темперамент брал свое: они начинали бороться, возиться, озорничать. У лимфатиков подавление природных инстинктов вызывало приступы глубокой грусти, безмолвного уныния. Воспитанники вознаграждали себя мелкими грешками: раздобыв засаленную колоду, играли в карты, тайком читали романы, доставали сложным и хитроумным путем пачку сигарет. Сколько очарования таит в себе любой грех!
Под конец Амаро уже почти завидовал прилежным ученикам: по крайней мере, они были довольны, постоянно что-то зубрили, строчили конспекты в тиши библиотеки, носили очки, нюхали табак, пользовались уважением. Амаро самого временами разбирала охота заняться наукой. Но всякий раз вид толстых фолиантов наводил на него неодолимую тоску. Внешне он был достаточно набожен: молился, слепо верил в святых, испытывал тягостный страх перед Богом. Однако заточение в четырех стенах семинарии было ему ненавистно. Семинарская церковь, плакучие ивы во дворе, скучная трапеза в длинной, вымощенной плитами зале, запахи, застоявшиеся в коридорах, – все это раздражало юношу до слез. Ему казалось, что он мог бы стать добрым, целомудренным, верующим, если бы оказался где-нибудь на вольном воздухе, на улице или в мирной тишине сада, вдали от этих почернелых стен. Он худел, по ночам обливался потом, а в последний год, после изнурительных бдений на страстной неделе, с наступлением первых жарких дней заболел нервической лихорадкой и попал в лазарет.
Амаро был посвящен в сан в успенский пост, а некоторое время спустя, еще не успев покинуть семинарию, получил письмо от падре Лизета.