Том 23. Её величество Любовь - Лидия Чарская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я не могу больше! Что с мамой? Что с Китти? Что случилось со всеми нами, наконец? И Вера тоже? Но особенно Китти: она вся точно неживая какая-то… Варюша, совесть моя, объясни ты мне все это, ради Бога! Я ровно ничего не понимаю!
— И не надо понимать, Мусик. Все ясно и так. Разве ты не видишь, как плоха ваша мама? Бедный Мусик! Бедная детка! Ты не поверишь, как мне жаль вас всех!
— Не надо жалеть, Варя, не надо. Нет ничего хуже, чем вызывать жалость в людях, быть объектом жалости — в этом что-то позорное.
— Не обижайся! Это — хорошая жалость, деточка.
И "Мусина совесть", как прозвали в семье Бонч-Старнаковских Варю за то, что ей одной поверяла Муся свои маленькие тайны, привлекает к себе девочку и нежно целует ее.
Муся плачет. У нее давно накипели слезы, но она сдерживала их из гордости пред сестрами, пока могла, пока имела силы. Здесь же, один на один со "своей совестью" — милой Варей — она не станет лгать, притворяться, играть комедию… о, нет! Она так устала, так мучительно устала за все это время! Ужасная война разрывает ей сердце.
Каждое утро Демка-почтарь, помощник кучера, мчится на Гнедке на станцию и привозит свежие газеты, местные варшавские и далекие столичные. Последние опаздывают; известия приходят не в срок, их ждут днями. Вся жизнь теперь сводится к одной цели: прочесть, узнать, что там, на войне.
Пылает, все разгораясь, ужасный пожар. Зверства немцев заставляют холодеть сердца. Не говоря уже о том, что они делали с русскими, как мучили их — застигнутых войной за границей женщин, стариков, детей, — наглядным доказательством их зверств являлось внезапное сумасшествие их матери. И таких несчастных насчитывалось теперь немало. А девушки и женщины Бельгии, изнасилованные, истерзанные? А мирное население, расстреливаемое тысячами этими варварами? А Калиш и Ченстохов с их невинно казненными обывателями и разрушенными домами? А казаки, которых они берут в плен и подвергают пыткам?
Муся и Варя говорят обо всем этом, дрожа и кутаясь в теплый пуховый платок. Они сидят, тесно прижавшись, на скамейке у пруда, на той самой скамейке, где Муся дала отпор "любимцу публики".
Как давно это было: спектакль, бал, гирлянды цветов, фонариков, страстные взгляды Думцева! Немного времени прошло с тех пор, а кажется — будто целая вечность.
Муся молчит и тихо плачет; Варя ласково гладит ее по голове. Дождь перестал, и только редкие капли его тяжело падают на землю с деревьев при каждом порыве ветра.
— Муся!.. Мусенок милый, перестань, что ты! — утешает подругу Карташова.
Вдруг Муся поднимает голову, и голосок у нее звенит:
— Я не могу! Пойми, я не могу больше, Варюша! Какая тоска, какой гнет! Ты подумай только: мама сейчас — ужас какая. Я не могу ходить к ней, не в силах смотреть на нее. Какая это мучительная казнь — безумие, Варюша!.. По-моему, лучше смерть. А тут еще Вера придирается и злится целые дни. Она стала даже несноснее Маргариты, и при ней совсем нельзя говорить о немцах и об их зверствах. Она находит, что все это преувеличено! А? Да ведь мыто знаем, что не только их солдаты, но и женщины… женщины, сестры милосердия — подумай, какой ужас, Варюша! — перерезывают горло нашим раненым. О, Господи! А один казак, Маргарита рассказывала, — у нее сестра замуж за казачьего офицера вышла недавно, — так с войны любимой молодой жене пишет: "Так, мол, и так… живи и будь здорова, а относительно меня не беспокойся; я тоже жив и здоров, но считай меня, прошу тебя, мертвым, потому что домой я все равно не вернусь… Они, эти изверги, отрезали у меня нос и уши". Ты слышишь меня, Варя? Каково?
— Ужас какой!
— Да, Варюша, ужас! Это — звери, варвары! Они хуже гуннов.
— Ах, как страшно жить теперь, Муся! Не дай Господи, если… Послушай, мне кажется, что мы напрасно сидим здесь, в Отрадном. Немцы могут…
— Они ничего не могут. Сюда они не посмеют прийти. Об этом не может быть и речи. А вот ты скажи лучше, что сталось с Китти? Такая была жизнерадостная, веселая и вот стала совсем неузнаваемой после возвращения из-за границы.
— Но ваша мама так больна; это не может не действовать на Екатерину Владимировну.
— Да, мама больна… понимаю… Ну, а с Борисом почему же она такая? Ты разве не замечаешь, как она говорит с ним теперь, как относится? Ах, Варюша, мне кажется, что она вовсе не любит Бориса!
— Что ты, что ты! Господь с тобою!
— Да, Варюша, да. Я в этом почти уверена теперь. И, когда он приехал к нам в последний раз из Варшавы, мне показалось даже, что Китти вовсе не была рада ему… Ты помнишь, она все молчала.
— Перестань, Мусик, вздор болтать! Все это только кажется тебе; нервы расшатались, и только.
— Не нервы, Варюша, нет.
Девушки смолкают и чутко вслушиваются в тишину.
Эта ночь все-таки красива. Застывший пруд бережно хранит в себе отражение звезд, полузатянутых легкой дымкой. Сквозь нее смутно и бледно улыбаются золотые огни. Снова набегает ветер. Шуршат листья в аллее, падают тяжелые дождевые капли.
— Пойдем домой!.. Холодно и сыро. Нас, наверное, ждут к чаю.
— Хорошо, пойдем. — Варя и Муся берутся за руки и спешат по шуршащим листьям аллеи.
Ярко горит электричество в большой столовой. К чайному столу примкнут другой, для работы. Груды полотна навалены на нем. Кое-что уже скроено, кое-что сшито. Все это отсылается в Варшаву, а оттуда пойдет дальше, на передовые позиции. Там потребность в белье для войска, и его шьют всюду: и в царских дворцах, и в бедных домиках. Шьют и в Отрадном короткими днями и длинными осенними вечерами, когда гудит ветер в трубах и однообразно прыгает по крышам дождь.
Китти, Вера, Зина Ланская и Маргарита Федоровна торопливо наметывают, строчат, подрубают. Четыре швейные машинки стучат без остановки. К работе привлечены две «чистые» горничные и домашняя портниха. Но те работают в девичьей особо, здесь же только молодые хозяйки. Они работают и говорят о событиях, потрясающих мир, или вдруг начинают спорить.
Впрочем, спорят не все. Китти больше молчит. Она постоянно молчит теперь. С тех пор, как она полтора месяца тому назад вернулась из-за границы, ее точно подменили. Никто не слыхал ее звонкого смеха и не видел улыбки. А ведь прежде это была воплощенная радость, олицетворенная жизнь, сама весна. И куда девалась ее красота, такая яркая, такая редкая? Щеки как-то обтянулись, глаза померкли, темные круги оттеняют их.
— Ты больна, Китти? Что с тобой? — часто допытывается Вера.
Но сестра молчит и только пожимает плечами. Что с нею? Да разве она может объяснить?
— Екатерина Владимировна, отчего вы мало кушаете? Хотите чего-нибудь вкусненького? Прикажите только, и я велю повару приготовить, — говорит Маргарита.
— Нет, Маргоша, спасибо, ничего не надо, — отзывается девушка.
Экономка обиженно поджимает губы.
— Что же это, Екатерина Владимировна, неужели за границей вкуснее нашего готовят? У колбасников-то небось одни габерсупы да шпинаты, да клецки разные. Неужели же вы за ними от нашего русского стола отвыкать стали? — возражает хохлушка и обиженно глядит на Китти.
Это у нее нечто вроде хронического недомогания — принимать за личную обиду недостаток аппетита у тех, для кого она заказывает изысканные обеды и ужины. Не едят — значит не вкусно; не вкусно — стало быть, виновата она.
Нынче Маргоша особенно допекает Китти.
— Может быть, артишоков завтра, Екатерина Владимировна, велеть к обеду подать, а? Вы прежде так любили со сладким соусом.
— Артишоки? Что? Ну, да, хорошо, хорошо, хоть артишоки, — рассеянно говорит Китти, думая о своем, и вдруг бледнеет. — Постойте, Марго, не говорите о еде!.. Мне скверно… ах, как скверно!.. Постойте! — растерянно бросает девушка и, схватив платок, тесно прижимает его ко рту и выбегает из комнаты.
Это повторяется с нею уже не в первый раз. Но в этом, конечно, нет ничего удивительного. Она целыми ночами не спит теперь и возится с матерью. Старуха деспотически требует присутствия Китти около себя, особенно по ночам, во время ветров и непогоды, и у невыспавшейся девушки кружится голова и начинаются тошнота и слабость. К докторам она не хочет обращаться и предпочитает лечиться сама, собственными средствами. Она понимает кое-что в медицине. Года три тому назад, пресытившись балами и выездами, она удивила всех: начала изучать медицину, уход за больными, хирургию, работала в качестве сестры-волонтерки в амбулатории одной из общин, прошла курс и получила свидетельство сестры милосердия. И к ухаживанию за больными у нее способности. Ее нежные, тонкие руки как бы созданы для того, чтобы осторожно и мягко накладывать повязки, ставить градусники и припарки.
Это особенно чувствуется теперь, когда Софья Ивановна серьезно больна, когда снова разыгралась у нее эта ужасная болезнь почек. За нею Китти ходит, как за ребенком. Никого другого душевнобольная не подпускает к себе, и когда у несчастной разыгрываются ее обычные приступы, одна только Китти в состоянии облегчить, успокоить их.