Отныне и вовек - Джеймс Джонс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он боялся «ямы» больше, чем всего остального, он знал, что, как и Анджело, не сумеет применить систему Мэллоя, и, когда шаги в коридоре стихли, а потом над лестницей захлопнулась крышка ведущего в подвал люка, он пережил очень неприятную минуту. Едва дверь закрылась, в камере стало совсем тихо. Тишину нарушали только размеренные, бесстрастные удары сердца, которому было совершенно наплевать на то, что происходит с его хозяином. Он слышал лишь собственное сердце и довольно ровное дыхание. Раньше он и не подозревал, сколько шума производит человек только ради того, чтобы его тело продолжало жить, и сейчас испугался, потому что шум этот казался слишком ненадежным подспорьем, когда речь шла о сохранении такой великой ценности, как жизнь. Ему стало страшно, что эти раздражающие, не дающие уснуть звуки вдруг почему-то прекратятся.
Он вспомнил, что Анджело советовал отдыхать, пока не прошло первое чувство облегчения, но никакого облегчения он не испытывал, а кроме того, он боялся, что, если заснет и перестанет к себе прислушиваться, его тело затихнет навсегда.
Под вечер, когда в первый раз принесли поесть, он решил все-таки испробовать способ Мэллоя. Услышав за дверью шаги, он сначала подумал, что это Толстомордый и его сейчас отсюда выпустят, потому что три дня уже прошли. А когда понял, что это всего лишь охранник с «ужином», то твердо сказал себе, что проверит систему Мэллоя. Он вспомнил, что хлеб есть нельзя, и не притронулся к нему, но воду выпил.
Как ни странно, это оказалось совсем не так трудно. Позже он объяснял себе все только тем, что был вконец измотан и соображал плохо. В голове у него был полный разброд. Он не сразу сумел сосредоточиться на черной точке и отогнать все мысли, но мыслям этим, казалось, не хватало сил удержаться у него в мозгу, и в конце концов они исчезли напрочь, черная точка расплылась в большое черное пятно, и его сознание переместилось куда-то внутрь этого пятна. Он физически ощущал, как происходит это перемещение, но оно нисколько не пугало его, он во всем отдавал себе отчет. Он вспомнил, что надо отогнать мысль о неминуемом страхе, и отогнал ее. Потом удивленно подумал, что у него все получается очень легко, и непонятно, почему Анджело считает, что это так трудно. Эту мысль он отогнал последней. А потом мыслей не осталось, и он отключился.
Никакого света, о котором говорил Мэллой, он не увидел. У него все произошло иначе: он как будто раздвоился, и теперь было два Пруита, один родился из другого и отделился от него. Он видел себя со стороны лежащим на койке и уже не понимал, который из этих двух — он. Еще он видел что-то вроде шнура, соединявшего двух Пруитов между собой, и сотканного из чего-то серебристого, живого и пульсирующего, и он непонятно откуда знал, что, если шнур порвется, он умрет, но сейчас это его не пугало. А потом он углубился в черное пятно еще дальше — оно все расползалось и расползалось — и больше не видел того, второго себя на койке.
Но куда бы он ни переносился, серебристый шнур тянулся от него сквозь разбухающее черное пространство назад, ко второму Пруиту в «яме», и не было тут никакой чертовщины, все было вполне естественно, и он много где побывал и понял многое из того, что всегда его мучило и тревожило, он будто вырвался на космическом корабле за пределы познанного мира и впервые увидел все сразу, впервые мог постичь все, понять, что всему отведено свое особое место, что, как это ни удивительно, ничто не пропадает зря, что это как в школе: ходит маленький мальчик в школу, и, хотя, может быть, ему не хочется, ходит туда каждый день, но, даже если он однажды прогуляет, этот день все равно не потерян зря, потому что, отдохнув, мальчик назавтра гораздо легче и быстрее выучит пропущенный урок, и пусть некоторые старшеклассники считают то, чему учат в младших классах, глупостью, напрасной тратой времени и, более того, вредительством, пусть даже они обращаются к школьному начальству с резолюциями протеста, сами-то они никогда бы не стали старшеклассниками, не пройди они сперва начальную школу, это тоже нужно понимать, да и директор не станет обращать внимания ни на какие их резолюции, хотя они теперь взрослые и выпускники, и постепенно к Пруиту возвращалась уверенность, он ощущал тот душевный покой и ту умиротворенность, которые всегда предчувствовал в минуты своих пьяных полуозарений, но ни разу так до конца и не испытал, ему было спокойно и хорошо, потому что он сейчас понимал: каждому на долю выпадает только то, чего он сам желает, только то, чего он втайне сам для себя испрашивает, и разгадка шифра, отпирающего сейф с истиной, лишь в различных оттенках и свойствах этого желания, а быстрота разгадки зависит от того, сколько ты проучился в школе, она требует времени, много, очень много времени, и это время даже не измерить, по крайней мере в том понимании, к которому привык он, так что волноваться и спешить бессмысленно; и еще: если каждый убивает то, что он любит, то лишь потому, что любит он слишком сильно, а если то, что ты любишь, убивает тебя — это оттого, что оно жаждет еще большей любви, и пробиться к тому, что ты любишь — что бы это ни было, — ужасно трудно, особенно если любишь по-настоящему; чем сильнее любишь, тем труднее, он сейчас понимал все это необыкновенно ясно.
А потом громыхнула дверь, кто-то потряс его за плечо, и он пришел в себя, жалея, что не удалось задержаться там еще хоть чуть-чуть, хоть на несколько секунд, потому что тогда бы он успел сложить это в четкие короткие слова, запомнил бы их и все бы расписал черным по белому. Он открыл глаза и увидел перед собой штаб-сержанта Джадсона.
— Привет, Толстомордый, — еле слышно сказал он и глуповато усмехнулся, заметив, каким слабым стал его голос. Он не понимал, почему за ним так быстро пришли. За спиной Толстомордого кто-то тихонько крякнул.
Штаб-сержант Джадсон и бровью не повел. Загрубевшая от долгой дружбы с палкой рука умело влепила Пруиту пощечину: так шлепает ребенка мать, ловко и с привычным безразличием. Но Пруит даже не почувствовал.
— Ишь ты какой, — без всякого выражения сказал Толстомордый. — Еще один герой выискался. Может, хочешь еще трое суток получить? Как ты насчет этого, герой?
Пруит вяло засмеялся:
— Зря пудришь мозги, сержант. Почему это еще? Я же знаю, я всего сутки отсидел. А чтобы еще трое суток, я не против. Мне здесь нравится. Как раз сейчас роскошный сон видел. Так что давай лучше оставь меня еще на шесть суток. — Он хмыкнул. — Сложим их с теми тремя, и будет ровно семьдесят два часа.
— Герой, — по-прежнему без всякого выражения сказал Джадсон и снова влепил ему пощечину. — Видали мы таких пижонов. Вставай, пижон, хватит валяться.
Его подняли под мышки и стали выволакивать в коридор, и только тут он понял, что действительно прошло трое суток. У двери он зацепился ногой за лежавшие на полу девять кусков хлеба — еще одно подтверждение. А он не верил, ну и дела!
— Угу, — равнодушно кивнул Толстомордый. — Вижу, что не ел. Думаешь, объявишь голодовку, выпустим раньше? Этот фокус мы тоже знаем. Голодай сколько влезет. Ничего, ты эти трое суток скоро почувствуешь. Хорошо почувствуешь, — гордо сказал он. — Трое суток плюс еще четыре часа, потому что мне не до тебя было. И так будет каждый раз. А будь моя воля, оставил бы тебя прямо сейчас еще на три дня. Голодовкой ты здесь никого не напугаешь, пижон.
Для немногословного Толстомордого это была целая речь. Видно, все-таки подействовало, удовлетворенно подумал Пруит, когда его прислонили к стене и швырнули ему штаны и куртку.
— И не изображайся, — сказал Толстомордый. — Не настолько ты ослабел. Прекрасно можешь стоять сам.
Пруит привалился к стене и, глупо ухмыляясь, одевался. Лишь сейчас он заметил, что Толстомордый был опять в сопровождении Хэнсона. Они пришли за ним вдвоем, больше с ними никого не было, и, значит, крякнуть мог только Хэнсон. Я заставил крякнуть рядового первого класса Хэнсона, гордо подумал он. Хэнсон глядел на него с довольной улыбкой, и точно такой же улыбкой встретил его Анджело Маджио, когда через несколько минут Пруита втолкнули в дверь второго барака. И Хэнсон и Маджио улыбались так, будто гордились им, будто он наконец-то оправдал возлагавшиеся на него надежды.
Его вещи уже перенесли во второй барак, и заключенные сообща разложили их у него на полке честь честью. Даже койку за него заправили. Во втором жили люди гордые. Отчаяннейшие из отчаянных. Элита. Жить во втором они считали почетной привилегией и охраняли свой союз избранных не менее ревностно, чем члены масонской ложи или закрытого загородного клуба. Их лишили возможности давать отпор и побеждать, и потому они с особой строгостью оберегали свое достоинство побежденных и соблюдали свой неписаный устав так неукоснительно, что, если все же принимали к себе новенького, это превращалось в целое событие, и тут уж они выкладывались до конца. Они сделали за Пруита все, что могли, к завтрашнему обходу ему оставалось только заново заправить утром постель.