За правое дело - Василий Гроссман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он рассказал маме, что возвращается в свой полк, дивизия стояла в запасе, «полнокровная», сказал он,— он вернулся, а дивизии нет, ушла к фронту. Теперь нагоняет ее. Потом папа сказал:
— Тамара, давай я тебе белье постираю, а ты отдохни.
И мама вдруг сказала:
— Господи, ты столько пережил и совершенно тот же, чудный ты мой, добрый кремень,— и они оба улыбнулись: так мама называла его до войны.
Потом Люба стала засыпать, и отец сказал:
— Она устала.
А мать сказала:
— Мы бредем уже десять дней, она очень боится самолетов, узнает немецкие по звуку, ночью все время просыпается, кричит, плачет, кроме того, она плотно поела, а ей непривычно.
Люба сквозь сон помнила, как отец взял ее на руки и отнес в сарай, где пахло сеном… Вечером она просыпалась, снова ела, и хотя в небе летали немцы и все время грохотали бомбы, ей не было страшно, она лишь подошла к отцу и положила его большую ладонь себе на голову, стояла спокойно, внимательно прислушиваясь к гудению в воздухе.
— Спи, спи, Люба,— сказала мама, и она уснула.
Какая это была странная, счастливая, горькая ночь.
— Встретились… неужели ты воскрес для меня, чтобы завтра расстаться и уж навсегда?
— Да ты как-то неудобно сидишь, выпей еще молока, ей-богу, и похудела ты, я смотрю: ты и не ты…
— А его нет, лежит на дне этой ужасной реки, ночью, в темноте, холод, и нет, нет в мире силы помочь…
— Я тебе отдам свое белье, все же лучше, чем ничего, сапоги хромовые, парадные, я их два раза надевал только, мне ведь совершенно не нужны… Я тебе намотаю две пары портянок, ведь к зиме дело…
— А в последний раз, когда я его видела, он все спрашивал: когда ты меня заберешь? Но откуда я могла знать, радовалась, дура,— поправляется.
— Знаешь, дай-ка я адрес со своей полевой почтой пришью к платью, а не к жакету, вдруг жакет пропадет, а платье верней.
— Какая я страшная стала, одни кости, тебе не стыдно, что я такая?
— Ножки худенькие, до крови стерты, сколько они исходили.
— Ну что ты, целовать ноги зачем, хороший мой, я все мечтала от пыли их отмыть.
— А обо мне он вспоминал?
— Нет, нет, не могу я одна остаться, гони меня палкой — я все равно пойду за тобой. Я не могу, слышишь, не могу!
— Да ты подумай о Любе.
— Я знаю, знаю. Сяду завтра в грузовик и поеду с Любой в Камышин.
— Да что ты не ешь ничего, вот печенье это съешь, молоком запей, хоть глоточек.
— Неужели это ты, господи, я не верю, и такой же, совершенно такой. Вот и тогда просил: хоть глоточек…
— Это я теперь стал, а вот в прошлом сентябре посмотрел на себя как-то: ну, подумал, Тамара на меня глядеть не захочет. Щеки ввалились, зарос щетиной, голову не брею.
— Все летят, летят, ноют в воздухе, опять бьют, день и ночь, целый год. Тебе, верно, часто смерть грозила?
— Нет, что ты, обычное, да и ничего особенного.
— Чего он хочет, проклятый?
— В деревнях бабы детей пугают: не плачь, слышишь, Адольф летит терзать.
— Франт ты мой милый, голову бреешь, воротничок белый, ногти подстрижены. Увидела тебя — мне показалось, тысяча пудов с души упала. А через минуту все стала выкладывать. Ты не думай, я молчу, кому охота слушать — только тебе ведь. Только ты, на всем свете ты.
— Ты мне обещай питаться лучше, аттестат теперь будет. Слышишь, молоко пей. Каждый день.
— Господи, до чего хорошо. Неужели ты?
— А я знал, что встречу. Еще вчера знал.
— Ты помнишь, как Слава родился? Машина испортилась, ты меня из родильного пешком вел, а его на руках нес. Нет, я знаю, это наша последняя встреча, уже не увидимся, а ее подберут в детский дом.
— Ну что ты, Тамара!
— Слышишь, как ударило?
— Ничего, это в реку.
— Боже мой, а он лежит в реке… Ты плачешь, Ваня, да? Не плачь, не надо, вот увидишь, будет хорошо. Мы встретимся, обещаю тебе, и молоко буду пить. Бедный ты, что в твоей душе, а я только о себе да о себе. Ну, посмотри на меня, посмотри, хороший мой, ну дай я тебе глаза вытру. Ах ты, глупый мой, слабенький, как это ты без меня…
А утром они расстались…
14Левым берегом Волги, через Верхне-Погромное, проходили из Николаевки к фронту полки 13-й гвардейской стрелковой дивизии.
Марш был моторизован, и лишь несколько подразделений двигались пешком. Командир батальона Филяшкин, узнав, что для части его людей не дают машин, позвал к себе в избу командира 3-й роты Ковалева и объявил ему, чтобы он двигался своим ходом: он употребил даже более сильное выражение по поводу того, какого рода энергию должен использовать в движении Ковалев.
— А Конаныкин на машинах? — спросил Ковалев.
Филяшкин кивнул.
— Ясно,— сказал Ковалев.
Он не любил командира 1-й роты Конаныкина и завидовал ему: все события своей служебной жизни он связывал с Конаныкиным.
Если поступал приказ командира полка, выражавшего Ковалеву благодарность за отличные результаты учебной стрельбы, он справлялся у полкового писаря:
— А Конаныкин как?
Если ему выдавали хромовые сапоги, он спрашивал:
— А Конаныкину какие? Кирзовые?
Если ему был нагоняй за потертость ног у красноармейцев после марша, то его прежде всего занимало, какой процент потертости в роте Конаныкина.
Красноармейцы-украинцы называли Конаныкина «довготелесым» — у него действительно ноги и руки были длинны.
Ковалеву было неприятно, что только он со своими людьми будет пылить пехом, когда вся дивизия едет на машинах; Конаныкин, конечно, тоже двигался на машинах — мог бы длинноногий и пошагать.
Получив маршрут и сведения о конечном пункте движения, он сказал, что своим ходом поспеет не намного позже машин.
— Только уж это всегда так, товарищ командир батальона,— добавил он, когда официальная часть беседы была кончена.— Если пешком — так мне, а на машинах — то Конаныкину.
— Видишь,— переходя с официального тона на товарищеский, объяснил Филяшкин,— ты с людьми вернулся с того берега, ты отсутствовал здесь, под тебя не дали машин, а у Конаныкина весь состав в наличии был. Как они у тебя пойдут, не потерли ног?
— Пойдут,— сказал Ковалев,— если надо, то пойдут.
Он пошел в роту и приказал старшине готовить людей к маршу, сам забежал на минутку на квартиру собрать вещи и проститься с хозяйкой, а потом еще забежал в санчасть перекинуться словцом с отъезжавшей санинструктором Еленой Гнатюк.
Стоя перед личным составом санчасти, уже погрузившейся на машину, он сказал:
— Сталинград — городок знакомый, я в июне, когда из госпиталя возвращался, гостил там в семействе одного моего друга.
Лена Гнатюк сказала, наклоняясь через борт грузовика:
— Нагоняйте нас скорее, товарищ лейтенант.
Машина тронулась, все стали смеяться и говорить в один голос, и Лена замахала рукой в сторону серых домиков и крикнула:
— Прощайте, кавуны и дыни!
Команда, переправившаяся через Волгу, подоспела за два часа до начала марша, и люди только успели закусить и перемотать портянки, как снова пришлось выступать. Некоторые в спешке не успели получить табак и сахар.
Прошагав свыше сорока километров, они уже не мечтали о прохладе и питье, шагали молча.
К вечеру колонна растянулась на несколько сот метров. Троим бойцам лейтенант разрешил держаться за край обозной повозки, а двоих захромавших он приказал ездовому посадить на ротное имущество.
Сидевшие на телеге все время покряхтывали и угощали ездового табаком, а те, что шли, припадая то на одну, то на другую ногу, сердито смотрели на них [и время от времени говорили:
— Слышь, ездовой, не видишь, они симулируют, ссади их.
— Мне что, пусть будет распоряжение лейтенанта,— говорил ездовой].
Над узким мостиком висела надпись «10 тонн» и большая фанерная стрела указывала: «Объезд для танков».
Водитель трехосного грузовика напрасно сигналил, требуя дороги,— бойцы шагали, почти безразличные к происходящему вокруг. Водитель, нагнав колонну, приоткрыл дверцу и высунулся, чтобы поразить матюгом глухих пехотинцев, но, поглядев на утомленные лица, пробормотал: «Царица полей, пехота» — и свернул на объезд.
Впереди колонны шли Вавилов и Усуров.
Усуров время от времени оглядывался на растянувшуюся в пыли колонну и усмехался — он испытывал удовольствие, чувствуя свое превосходство над теми, кто, далеко отстав, ковылял позади. Он не жалел отставших — все были равны в тяжелой доле.
Лейтенант Ковалев, шедший по обочине дороги, похлопывая себя прутиком по пыльному голенищу, бодро, как полагалось командиру, спросил:
— Ну как, папаша, дела? Шагаете?
— Ничего, товарищ лейтенант,— отвечал Вавилов,— дойдем.
Подошел старший сержант Додонов и сказал:
— Товарищ лейтенант, Мулярчук этот всю роту терроризирует, пытается привалы делать.