Дневник (1901-1929) - Корней Чуковский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Удастся ли довести до конца моего «Некрасова»? На горизонте опять не без туч: Ольминский,— в «Литературном Посту» — снова обрушился на меня, ругая на чем свет... издание 1919 года... Никто не «одернул» его, как принято теперь говорить. Я хотел было ответить ему, да нет времени. Лучше употреблю это время на улучшение нового издания «Некрасова».
У меня ведь еще не дописан биографич. очерк для введения в книгу, нет вступительного «От редакции» и пр. и пр., не написано примечаний к «Современникам» и «Мне жаль», а остальные примечания требуют сугубого контроля. Между тем не сегодня завтра свалятся на меня корректуры «Панаевой», которую я печатаю в «Academia»...
Утром сегодня был в Пушкинском Доме. Как приятно там работать; не тесно, книги подают моментально, нет той суеты, что в Рус. Отделении Публичной Библиотеки, где все служащие замучены, закружены работой — тысячами требований из читального зала. В этом году число читателей увеличилось страшно; подавальщики книг таскают на себе пуды фолиантов, и даже совестно обращаться к ним с требованиями. 1-го марта я участвовал в отвратительном деле: купил за сто рублей у Евгеньева-Максимова копию с рукописи Некрасова, который уступил ее мне — писатель писателю — и даже расписочку выдал — позорную. А на стенах у него Салтыков-Щедрин, Михайловский, Елисеев, Добролюбов, Белинский. И когда он продавал мне право на издание стихотворений Некрасова, которое ему не принадлежит, и пересчитывал деньги, которых не должен бы брать, они кивали головой и говорили: «ах ты прохвост». <...>
В Пушкинском Доме Модзалевский показал мне новые приобретения: Керн в молодых годах, Елим Петрович Мещерский, Ив. Ив. Дмитриев, Москва в эпоху Пушкина. «Керн» мне знакома. Она принадлежала Щеголеву. Должно быть, он очень нуждается, если расстался с такой примечательностью!
От Репина письмо. Впрочем, только отрывок. Остальное погибло. Да и как не погибнуть, если он прямо пишет:
«Кому ведать надлежит, следят за вашей перепиской: вы на счету интересных — еще бы!»
Понедельник. С М. Б. у Сейфуллиной. Она между прочим сказала: «Я в мощей не верю». Собаку Правдухина зовут Рамзай Макдональд. Правдухин говорит собаке: Рери! — она ни с места. Ари! — она ни с места. Мери! — она ни с места. Бери! — она хватает баранку. Поразительный слух.
Звонили Сейфуллиной из «Смены»: — Дайте нам что-нб.; только хорошее! — Хорошего не могу. Уже год не пишется! — Да, это бывает (говорит подросток лет 15-ти.) — Я пришлю вам из-за границы.— Нет, заграница нас не интересует.
Сейф, сегодня едет в Берлин. В Париж ей не дали визы. <...>
Сейфуллина боевая: вечно готова выцарапать глаза за какую-то правду. Даже голос у нее — полемический. Полна впечатлений вчерашнего диспута — о критиках. Ей показалось, что Эйхенбаум слишком кичится своим дипломом и обижает поэтов из ЛАППа, про котор. Шкловский выразился, что «им готов и стол и дом» (т. е. что им покровительствует власть). Стала она разносить формалистов — очень яростно; ярость у нее ежедневная, привычная — ее любимое состояние. Был у нее Борисоглебский, пришел просить ее войти в Правление Союза Писателей — она как налетит на него: — Не желаю! Не желаю сидеть рядом с Замятиным, с Эйхенбаумом, с Тыняновым, с Томашевским! Не желаю!
— Лидия Николаевна! Там не будет ни Тынянова, ни 3амятина, ни Эйхенбаума, ни Томашевского.
— Не желаю сидеть рядом с Тыняновым.
— Но Тынянова не будет!
— Никто меня не может заставить... и т. д.
Ей больше всего нравится культивировать ярость — слепую. А ее Валерьян Павлович — не глупый и знающий. Ему 35 лет. А ей 38.
— Вот какого молодого человека я влюбила в себя!
Помолчала.— Что ж! Хоть мне и 38, я всегда могу иметь хоть десять любовников.
Играла в подкидного дурака — с каким-то агрономом и какими-то барышнями.
Вторник. Сегодня уезжает Сейфуллина в Берлин.
Мура не любит уменьшительных: я на кортах, лягуха, подуха, картоха.
1 апреля. День моего рождения. <...> Был занят сумасшедше и все пустяками — корректура Панаевой-Головачевой и корректура «Некрасова» сразу. Корректуры я держать не умею, должен сто раз проверять себя, а никому доверить не могу, потому что Т. А. Богданович еще вчера в «Провинциальном подьячем» вместо «тонула» оставила слово «покуда».
Теперь мне осталось 1) продержать 20 форм корректуры моих примечаний (около 18 листов).
2) 6 последних листов «Стихотворений» Некрасова (мелкий шрифт: на самом деле там листов 12).
3) 18 листов второй корректуры Панаевой-Головачевой.
4) Дописать биографию Некрасова.
5) Составить 6 новых примечаний.
6) Сделать введение к Собранию стихотворений.
А мне хочется писать детскую сказку, и даже звенят какие-то рифмы. А условия, при которых проходит эта работа. Бьют палками, топчут ногами — в Госиздате. А в «Academia» вежливо и весело не платят. <...>
24 апреля. Пасха. Кони:
«<...> Боборыкин в Дуббельне все присаживался к нашему столу (где мы с Гончаровым). Однажды, вспоминая Никиту Крылова, я повторил по памяти одну его лекцию. (И тут великолепная пародия на лекцию Никиты, где ко всякому латинскому слову дан московский, ультрарусский комментарий.) Боборыкин выслушал и осенью в Питере приходит ко мне: — А. Ф., повторите, как вот об таком servituse[ 99 ] говорил Никита Крылов? — А зачем вам это надо?— Роман я написал «Китай-Город», где изобразил вас в виде горького пьяницы, вспоминающего Моск. университет и «Никиту» <…>»
_________
Он лежит на кровати, обмотанный компрессом. У него воспаление легких. Вот какие руки стали — показывает он: жилистые, страшно худые.
— Но ничего. Летом пополнею. (Ему 83 года.)
И рассказывает старые свои анекдоты, которые рассказывал тысячу раз. И только взглядывает иногда воровски: слыхал ли я этот анекдот или нет? Но я слушаю с живейшим интересом — даю ему полную волю плагиировать себя самого. Нового содержания его душа уже не воспринимает. Вся его речь состоит из N-ного количества давно изготовленных штучек, машинально повторяемых теперь.
Впрочем, порою и новое. «Я читаю лекции врачам, приехавшим совершенствоваться, из провинции. Они попросили меня прочитать о литературе. Я спросил: — О ком вы желаете? О Тургеневе? — Молчат.— О Чехове? — Молчат.— О ком же?
— О Достоевском! — кричат женщины.
— О Толстом! — кричат мужчины.
Прочитал я им о Толстом, причем сказал, что всякая встреча с Толстым для меня есть дезинфекция души.
И что же бы вы думали! Когда я кончил лекцию, вдруг встает какой-то слушатель, говорит мне благодарственную речь и возглашает, что мои лекции для них — истинная дезинфекция души.