Дневник (1901-1929) - Корней Чуковский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А «Сэди» провалилась. В конце спектакля не было ни одного хлопка. Меня это не очень потрясло, но мне больно, что это отвадит меня от театра. <...>
19 апреля. С «Некрасовым» так: типография страстно хочет печатать мою книгу, но корректор Коган до сих пор не удосужился в течение 8 месяцев продержать корректуру. Пять листов, проправленных мною, он потерял!! Долго доказывал, что эти листы уже давно сданы им в типографию, но Андрей Слюсарев отыскал их у него в столе — среди ужасающего беспорядка. Этот мерзавец задержал мою книгу дней на десять. Типография предоставила мне несколько машин, чтобы напечатать всю книгу в три дня, а он и до сих пор не закончил корректуры последнего листа.
— У меня не только «Некрасов»! — говорит он в свое оправдание.
Я очень волновался бы этим предательством, но у меня есть более серьезные печали. «Союз Просвещения» внезапно выкинул всех писателей за борт,— и я оказался вне закона. Чтобы быть полноправным гражданином, я должен поступить куда-нибудь на службу. Единственная мне доступная служба — сотрудничество в «Красной Газете». Служба ненавистная, п. ч. меня тянет писать о детях. Но ничего не поделаешь, и вот уже две недели я обиваю пороги этой гнусной «Вечерки»: примите меня на службу на самое ничтожное жалование. Кугель и рад бы, но теперь в «Вечерке» началась полоса «экономии». Хотя «Вечерка» за этот год дала чистой прибыли 90 тысяч рублей — решено навести экономию, сократив гонорары сотрудникам и уничтожив институт штатных писак. И это как раз в ту минуту, когда мне нужно сделаться штатным. Водят меня за нос, откладывают со дня на день, заставляют просиживать в прихожих по 3, по 4 часа — и в результате обещают дать ответ завтра. Это так надоело мне, что вчера в воскресение я отправился к Кугелю (Ионе) на квартиру — в Лесной. Грязь невылазная. Адреса его я не знал. Шагал туда 4 версты и обратно версты 2 ½. Обещал дать ответ завтра. Живет он у самого леса. У него своя дача. Куры. Грязь. Неубранная кровать. Открыла мне красавица — его дочь. Его разбудили. Он в платке. Ругает порядки «Кр. Газ.»: «мы дали им 90 т. чистого доходу» и т. д.
Мое непосланное письмо к Чагину.
«Многоуважаемый Петр Иванович. В октябре 1925 г. Вечерняя «Красная Газета» приобрела у меня мой роман «Бородуля» для немедленного напечатания. По условиям с редакцией роман должен был закончиться печатанием к 15 декабря, дабы я мог немедленно издать его отдельною книжкою. Но прошло 5 месяцев, а мой роман все еще не начат печатанием. Дольше ждать я не могу».
24 апреля. Суббота. Был у меня Тиняков. Принес свою книжку и попросил купить за рубль.— Что вы теперь пишете? — спрашиваю его.— Ничего не пишу. Побираюсь.— То есть как? — А так, прошу милостыни. Сижу на Литейном. Рубля 2 с полтиной в день вырабатываю. Только ногам холодно. У меня и плакат есть «ПИСАТЕЛЬ». Если целый день сидеть, то рублей пять можно выработать. Это куда лучше литературы. Вот я для журнала «Целина» написал три статьи — «о Некрасове», «о Есенине» и (еще о чем-то), а они ни гроша мне не заплатили. А здесь — на панели — и сыт и пьян.— И действительно, он даже пополнел.
Много встречался с Сейфуллиной. Она гораздо лучше своих книг. У нее задушевные интонации, голос рассудительный и умный. Не ломается. Играет с матерью своего Валерьяна в «подкидного дурака». <...> Сейфуллина подарила мне свои книжки — пишет она гораздо хуже, чем я думал: борзо, лихо, фельетонно, манерно. Глаголы на конце. Прилагательные после существительных. К добротным кускам пришито много дешевки. Это — Нагродская новой эпохи. Еще 2 года, и у нее будет 12 томов. Но сама она — как и Нагродская — гораздо лучше своих сочинений.
Был я у Бена Лившица. То же впечатление душевной чистоты и полной поглощенности литературой. О поэзии он может говорить по 10 часов подряд. В его представлении — если есть сейчас в России замечательные люди, то это Пастернак, Кузмин, Мандельштам и Константин Вагинов. Особенно Вагинов. Он даже сочинил о Вагинове манифестальную статью для чтения в Союзе Поэтов и — читал ее мне. Он славит Вагинова за его метафизические проникновения. Странно: наружность у него полнеющего пожилого еврея, которому полагалось бы быть практиком и дельцом, а вся жизнь — чистейшей воды литератора. Между прочим, мы вспомнили с ним войну. Он сказал: — В сущности, только мы двое честно отнеслись к войне: я и Гумилев. Мы пошли в армию — и сражались. Остальные поступили, как мошенники. Даже Блок записался куда-то табельщиком. Маяковский... но впрочем, Маяковский никого не звал в бой...
— Звал, звал. Он не сразу стал пацифистом. До того, как написать «Войну и Мир», он пел очень воинственные песни.
У союзников французов
Битых немцев целый кузов,
А у братьев англичан
Битых немцев целый чан.
3 мая. Пасха. Ветер и снег. Холод такой, что художник Рудаков, долженствовавший сегодня придти ко мне рисовать Мурку, не пришел: зимнее пальто у него упаковано, а в летнем нельзя рискнуть выйти.
Был у меня Бен Лившиц, принес свою книжку «Патмос», только что вышедшую. Он рассказал, что дочь Гумилева в тяжелой нужде,— хлопочет о том, чтобы помочь ей. Его теща пекла у него куличи. Они «сели». Он прикрепил к ним бумажку:
Нет изящнее и проще
Куличей работы тещи.
Вечером я пошел к Сейфуллиной. На столе у нее разыскал томик Ал. Толстого. Стал читать ей «Дракон»— любимую вещь — она не могла дослушать до конца: «ой, какая скука!» «Сон Статского Советника Попова» тоже не очаровал ее: у нее нет никаких стиховых восприятий. У Правдухина тоже. Даже странно.
А я в последнее время увлекаюсь стихами: Фетом, Жуковским, Броунингом. У меня теперь шкафик для поэзии — где собраны английские и рус. поэты. (На Пасху я купил два книжных шкафа — у Соломина.)
Бабель все не приезжает из Москвы <...> он в Москве пытается получить свой заработок из Кино (правление коего попало под суд) и из «Кр. Нови».
Я сказал Сейфуллиной, что она пишет очень неряшливо.— Да, сказала она,— я ведь очень по-хулигански отношусь к своему делу. Пишу быстро, без помарок. Вот только с Каин-Кабаком много возилась.
Третьего дня получил новый подарок от Ломоносовой: 2 банки дивного какао Вангутен, кофточку для Муры и шоколад.
Это меня страшно обрадовало! <...>
20 мая. Я в Луге. У Любовь Андреевны Луговой. Последние ночи совсем не сплю — и противен себе. <...> 15 мая стали печатать в «Кр. Газ.» «Бородулю», но такими небольшими порциями, что сразу угробили вещь. У Любовь Андреевны мне хорошо. У нее отличный домик, и она — добрая женщина. Ее преданность Луговому изумительна. Вся комната — все стены превращены в иконостас, где единственное божество ее неталантливый муж. Ей он искренне представляется величайшим и благороднейшим гением, и [нрзб] презирает всех других литераторов за то, что они затмили его славу. После его смерти ей пришлось очень тяжело — во время революции она стала кухаркой в Доме Литераторов (где отморозила себе концы пальцев, чистя пуды мерзлой картошки), но и в этом она не потеряла своей гордости: стоя у гнусной плиты, она ни на миг не забыла, что она «жена Лугового».