Избранное - Меша Селимович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мой взгляд на мир продиктован малодушием и слабостью, он неприемлем для человека дела; его взгляд на мир продиктован жестокостью и себялюбием, он неприемлем для человека мысли. Где же выход? Рамиз? Его отношение к миру и ближе мне, и непонятнее, ибо оно самое бескорыстное и самое опасное, но о Рамизе сейчас лучше не думать.
Предаваясь этому безмолвному смятенному самокопанию, я не слушал древние молитвы, которые я знал и которые так хорошо применимы к каждому новому покойнику: конец у всех один и милость от бога тоже нужна всем одна. Эта схожесть человеческих судеб и всегда одинаковые мольбы об отпущении грехов и делают похороны столь утомительными. Но когда мулла повернулся к нам и стал спрашивать, каков был покойный при жизни, был ли он добрым и честным мусульманином и заслужил ли царство небесное, я вздрогнул. Посмотрел на Омера Скакаваца. Я видел сбоку его напряженное, заострившееся морщинистое лицо, белые брови нависли над запавшими глазами, словно крылья белой птицы. О чем он думает, слушая, как мы отвечаем, что покойник был достойным и честным мусульманином? Сжалось ли у него сердце или он и сейчас отгоняет от себя скорбь? Он вскинул голову, борясь с собой, не поддаваясь горю, и вдруг его голова стала опускаться все ниже, ниже на грудь. Слеза скатилась по редким ресницам и медленно поползла по рябой щеке, исчезнув в глубоких морщинах. Я толкнул локтем Османа, кивком показав ему на Омера. Осман глазами сделал мне знак, что все видит. Но тут упрямый старик резким движением снова вскинул голову и устремил взор в окно мечети — над землей, над каменным возвышением, над покойником. Он был один на один с собой. Ему стало стыдно за свои слезы и перед собой, и перед людьми. Одолеют ли его скорбь и раскаяние, когда спустится ночь, разъединяющая и обособляющая людей, и темнота, сталкивающая нас с самими собой? Или он спрячется за преступление сына и священную неприкосновенность семьи? Сейчас он стоял перед нами как жертва немилосердной судьбы, люди жалели его — жалели убийцу! А подлинная жертва лежала на каменном возвышении, покрытая иссиня-черным сукном, неподвижная и безмолвная, явный и красноречивый укор лишь отцу да братьям. И хотя я знал все и про отца, и про сына, мне было жалко обоих. И тот и другой — жертвы.
Когда по примеру прочих я подошел к Омеру выразить ему соболезнование, его каменное лицо судорожно передернулось и я почувствовал в своей руке его оцепенелую, холодную как лед ладонь. Он узнал меня и вспомнил тот день, когда сын его был еще живой. Я был вестником несчастья и для него, и для его сына. Я поспешил отвести свою руку, горячую и влажную, потрясенный слепой ненавистью старика.
— Он готов ненавидеть и тебя, и меня, и сыновей своих, и весь мир, лишь бы не думать о своей вине,— шепнул мне Осман, угадав мое состояние.
Мысль о собственной вине ушла из моей головы. Я думал, она будет мучить меня при виде тела Авдии, но, занявшись разгадыванием тайн невозмутимо-холодного лица старого Скакаваца, я совсем позабыл про себя. И лишь когда впечатления мои поостыли, сгладились и потеряли остроту и яркость, как бывает со зрительным образом, когда закрываешь глаза, мне вдруг стало не по себе, я почувствовал смутную тревогу, причины которой не мог понять. Минутами я забывался, но она снова возникала, рождала смутное ощущение назревающей беды. Тревога эта не была связана ни со стариком, ни с его сыном. В чем же дело? Так иногда дают себя знать затаенные страхи, тягостные предчувствия, особенно из времен войны, когда, бывало, ползешь по лесу, с трудом усмиряя всполохи сердца, чующего близость неприятеля. Я всегда отыскивал причины подобной тревоги, вылавливал и извлекал на свет божий эти вроде бы уже призрачные страхи, а потом все же опять находил их в основе, казалось бы, совершенно беспричинного страха. Но на сей раз я никак не мог разгадать неведомую мне причину знакомого ощущения тревоги, хотя перебирал в уме все, что могло ее вызвать, пытаясь приманить ее ласковым зовом, как факир мелодичной игрой выманивает из логовищ змей. Мой зов оставался без ответа. Оставалась и тревога, смысл которой мне был по-прежнему неведом.
Вдруг без всякой причины я обернулся и встретился взглядом с сердаром Авдагой.
Так вот почему мне стало не по себе и я почувствовал тревогу и смятение!
Возможно, я видел его и раньше, но, занятый своими мыслями, не осознал этого, не заприметил, а возможно, и не видел, и он сам, прилепившись взглядом к моему затылку, подал весть о себе прежде, чем я его углядел. Сердце учуяло, как некогда чуяло неприятеля.
Так и стояли мы — пуля и мишень.
Когда я подошел к Омеру Скакавацу, я видел, что с Авдагой разговаривал Осман.
Снова сойдясь с Османом, я спросил его:
— О чем ты говорил с Авдагой?
— Спросил его, знал ли он Авдию.
Безумец! Или он как ночной мотылек кружит вокруг свечи? Желая его предостеречь, я укоризненно сказал:
— Знал я одного солдата — стоило начаться бою, он метался как угорелый. Лез в самое пекло, лишь бы не ждать. Вскоре его убили.
— Нет, я не чета твоему пугливому солдату. Авдага сам собирался спросить меня об этом, просто я его опередил. Потом он задал мне тот же вопрос. «Мы с тобой,— сказал я ему,— всех знаем. Ты по своим делам, я по своим. С той лишь разницей, что мои знакомцы от меня не прячутся».
— Он все время смотрел на меня.
— Он на всех смотрел — ему за то деньги платят! Плюнь!
Я попросил Османа зайти вместе со мной к Махмуду Неретляку — он здесь рядышком, в ювелирном ряду, пусть скажет ему пару добрых слов, ведь бедняга до сих пор не может забыть и пережить, что слуги не пустили его в байрам к нему в дом.
— Дурак твой Махмуд! И чего привязался?
— У него давняя мечта завести дружбу с важной особой.
— И я эта важная особа?
— Целыми днями только о тебе говорит.
Осман от души расхохотался:
— Так он еще глупее, чем я думал.
Все же он согласился повидаться с Махмудом, хотя моих доводов не понял и наверняка решил, что я или малость чокнутый, или что-то от него таю. Он не признает жалости, считая ее оскорбительной и для того, кто жалеет, и для того, кого жалеют. Предупредил только, что у него мало времени и он не любит тратить его на пустяки, но так уж и быть, ради меня, раз я его прошу, скажет ему пару глупых слов и тут же пойдет по своим делам, и без того потерял уйму времени.
Махмуд сидел в лавке. Мы видели, как оттуда вышел и снова вошел молодой человек — то ли его позвали, то ли он о чем-то вспомнил и вернулся.
Подойдя ближе, мы увидели, как этот худощавый, высокий молодой мужчина, держась за ручку полуотворенной двери, что-то говорит, словно бы прощаясь и собираясь уходить. Но, когда мы услышали, что он говорит, мы остановились, посмотрели в приоткрытую дверь и переглянулись в растерянности. Я сразу понял, что это сын Махмуда, ювелир, приехал из Мостара по делам к отцу. Но господи боже, что это был за разговор! Разговор — не то слово. Это был бешеный поток брани, в который Махмуду изредка удавалось вставить робкое слово.
— Это его сын,— смущенно шепнул я Осману.— Пойдем отсюда.
— Погоди, дай послушать!
Он встал за дверью и слушал с напряженным вниманием, нехорошо ощерясь и невнятно что-то бормоча.
— Стыдно так говорить, да? Стыдно делать то, что ты делаешь всю свою жизнь! С тех пор как я себя помню, я не могу от стыда избавиться. Сколько я пролил слез из-за мошенника отца. Ты у меня детство отнял! Говоришь, отец ты мне. Да, к сожалению, отец. Потому я и сбежал из дома, из-за тебя сбежал, стал изгнанником, как и ты, только без всякой своей вины. И теперь, когда я хочу начать новую жизнь, я имею право требовать свою долю.
— Вот тебе лавка, вот дом, приводи жену сюда, будем жить вместе.
— Лучше в Неретву брошусь, чем вернусь сюда.
— Подожди, пока деньги соберу.
— Не хочу ждать, никаких денег ты не соберешь. Продай лавку, продай дом, зачем вам такой большой, купите поменьше.
— На старости лет, сынок, крова родного лишаться? Неужто не можешь подождать нашей смерти? Недолго уж осталось.
— Я ждать не могу, мне сейчас деньги нужны.
— А ты с матерью говорил?
— Я вот с кадием поговорю и через суд взыщу свою долю. А мать увезу в Мостар.
— Ей хорошо со мной.
— С тобой никому не может быть хорошо.
Осман улыбнулся краешком губ и громко затопал ногами, стряхивая снег, чтоб в лавке услышали.
Я было схватил его за руку, хотел удержать, но он вырвался.
В лавке стало тихо.
— Не говори, что мы слышали разговор.
Он вошел в лавку. Неужто скажет? Махмуд — человек непутевый, но гордость у него есть. Даже про сына молчал, чтоб не открывать своего горя.
— Помешали? — спросил Осман, глядя на молодого человека.
— Еще чего! Нет, конечно!
Разумеется, не помешали. Помощь подоспела как нельзя вовремя.