Избранное - Меша Селимович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Что за жизнь, что за мир, в котором делаешь зло, желая сделать добро! А ведь делаешь зло и тогда, когда ничего не делаешь, оставляя в стороне добро и зло. Творишь зло, когда говоришь — ибо говоришь не то, что надо бы говорить. Творишь зло, когда молчишь — потому что живешь так, словно и не живешь. Злом оборачивается вся твоя жизнь, потому что не знаешь, как жить.
Я случайно затесался в эту жизнь, и мои поступки — не мои.
Стоило мне пошевелиться, сказать слово — и я убил человека. Мы не были знакомы, ни разу не видели друг друга, и я виноват в том, что мы уже никогда не увидимся. И я бьюсь не над тем, почему он преступил закон семейной твердыни — то ли ему надоело молчать, то ли он задумал бежать, то ли ему захотелось сказать о себе что-то хорошее, важное — он же еще очень молод, ведь ему нужно не только дело, но и слово об этом деле или хотя бы о чем-то своем, личном! Нет, меня терзает другое — я сам, зачем я согласился и бездумно полез в чужую жизнь, желая проявить отсутствующую во мне храбрость, сравняться хоть в чем-то с людьми, с которыми мне не дано сравниться. Чем я так разгневал старого Омера — вырвалось ли у меня резкое слово, понял ли он по моему виду, что болтовня его сына сильно затронула меня, было ли что-то оскорбительное в том, как я держался? Нет, ничего не было, я был растерян, немного напуган, немного обижен враждебным приемом старика, думал опять же о себе, а не о своих словах и не о молодом Скакаваце. Приговор вынесен. Не важно, какие при этом произнес слова я. Не важно, почему пришел я. Достаточно того, что я пришел, что я сунулся в чужой огород.
Всю дорогу к мечети Осман что-то рассказывал, как всегда, похохатывая. Я шел по снежной протопке, не слыша его и думая о своей вине. Снег вокруг из чистого и сверкающего превратился в грязное месиво, машинально отметил я про себя, из харчевни несло удушающим чадом прогорклого масла. Кощунственный, как мне казалось, смех Османа усугублял мои муки.
— Слушай, перестань, пожалуйста, смеяться!
На лице Османа отразилось искреннее недоумение.
— А что такое? Чем тебе мой смех мешает?
Я не ответил, разозлившись на себя: хорош, людям уж и посмеяться нельзя!
К моему удивлению, он не рассердился и весело спросил:
— Что, с левой ноги встал? Ты сегодня как мокрая курица.
— Брось, змея отравится, если укусит меня.
— Вижу, только не пойму, с чего бы это? С женой поругался?
— Какое там!
— Может, живот болит? Съел что-нибудь тяжелое?
— Нет, не живот. Не выходит у меня из головы бедный парень, на молебен по которому мы идем.
— Почему, скажи на милость?
— Не пошел бы я к Омеру Скакавацу, может, и был бы он сейчас живой-здоровый.
— А, вот в чем дело! Знаешь, не сердись, но ты и впрямь дурак. Не пошел бы ты, пошел бы другой.
— Да, зато я не чувствовал бы на себе вины.
— Надо же. Шехага мне тогда так и сказал про тебя: «Не подходит он для такого дела». Почему, спрашиваю. Мальчонку любого можно послать свободно, не то что его. Выходит, Шехага прав. Ты и верно никуда не годишься!
— Вот бы счастье было, если б вы мальчонку послали. Я бы ничего не знал, и совесть бы меня не грызла.
Осман посмотрел на меня с сожалением, как на слабоумного или избалованного младенца, не имеющего представления о жизни. Он уже не смеялся. Взяв за плечи, он повернул меня к себе и грубо сказал:
— Ну-ка, послушай, что я тебе скажу. Ничего бы не знал, говоришь? Так ли уж ты в этом уверен? Не приди ты к старому Омеру, пришел бы кто-то другой, и все было бы так, как было, только у тебя совесть была бы чиста, знать бы ты все знал, только не мучился бы из-за своей выдуманной вины. А если бы мы не нашли кого послать или ошиблись в человеке, а тот струсил и вместо Омера Скакаваца побежал прямехонько к сердару Авдаге, что тогда? Ну-ка, пораскинь своими премудрыми мозгами! А было бы вот что: дурака Авдию взяли бы под арест и он все равно погиб бы. Арестовали бы и Османа Вука, который сейчас с тобой смеется, а случись такое, ему было бы не до смеха. Пожалуй, и Шехагу Сочо посадили бы за то, что послушался тебя и спас твоего приятеля. И всех троих Скакавацев. Арестовали бы, не дай боже, и тебя, потому что под пытками человек сам не знает, что говорит, и может невзначай помянуть любого. Сколько же это было бы покойников? Немало, черт побери. Ведь беда одна не ходит. И все из-за ерунды — не того человека, к примеру, пошлешь по пустячному делу. Теперь же один мертвый — и вины ни на ком нет! Было да сплыло, зашел малость глубже, вода и унесла. Ну как, смекаешь?
Я молчал. Грубая действительность иной раз бывает весьма убедительной.
— Вот тебе и весь мой сказ,— заключил он и снова заулыбался.— Пошли дальше? На молебне не стой ни с убитым, ни с веселым видом. Держись серьезно и спокойно. О парне не думай, так уж ему на роду было написано, и, говоря по чести, лучше так, чем иначе. Для него хуже, для нас лучше.
— Как можно о нем не думать?
— Очень просто. Думай о своей красивой жене. До чего ж она у тебя хороша!
— Ты опять за свое!
— А что? Уж и поговорить нельзя. Прямо скажу, не будь мы с тобой приятели, увел бы я ее у тебя.
Я поморщился, как от резкой боли.
— И я тебе прямо скажу: не люблю я таких разговоров.
— Я тоже,— краешком губ улыбнулся Осман, потому что мы уже входили во двор мечети.— Просто мне хочется навести тебя на другие мысли. Думай лучше о живой жене, чем о мертвом Авдии.
Что с него возьмешь? Ударит и приласкает, разозлит и утешит — все разом. Вот уж неунывающий сатана, без сердца, но с блистательным умом, точный и холодный, как часы. И такой же бездушный, как часы.
У входа во двор мечети просил милостыню знаменосец Мухарем. Он стоял молча, не протягивая руки, как прочие нищие. Я порылся в кармане, заведомо зная, что он пустой, и попросил Османа одолжить мне мелочи. Он вытащил, не считая, полную горсть.
— Дай Мухарему.
Я дал. Мухарем взял деньги, не сказав ни слова, ни поблагодарив.
— Старый лис,— весело сказал Осман, войдя во двор мечети.
Есть ли на свете что-нибудь способное тронуть его сердце? Явная несправедливость и та оставляет его равнодушным.
— О ком это ты?
— О Мухареме.
— Неужто тебе не жаль человека, оказавшегося в беде? Да еще не по своей вине?
— Ну да, героя выбросили на улицу!
— Что ж тут смешного?
— И заставили на старости лет побираться, чтоб с голоду не умереть!
— А разве не так?
— Не так, брат, совсем не так! Чего ты удивляешься? Не так. Шехага каждый месяц дает ему больше, чем он может проесть.
Я не мог скрыть изумления.
— Я слышал, он побирается в отместку за то, что ему отказали в просьбе.
— Точно, в отместку. А выполнили бы его просьбу, он был бы как все прочие. Может, еще и хуже. Ну, теперь тихо, началось.
Мы примкнули к толпе, стоящей за спиной муллы, покойник лежал на каменном возвышении перед мечетью. Мулла читал молитвы, а я думал об Османе.
По-разному мы с ним видим мир. В чьих глазах мир проще, а в чьих сложнее — в его или в моих? Пожалуй, его мир сложнее, он различает не только лицо вещей, но и изнанку их, не только видимость, но и суть, не только скорлупу, но и сердцевину. Для меня нищенство знаменосца — его беда и наш позор; для Османа — старческий каприз и мелкая месть. Мне всюду видится рок и безысходные раздоры людей. Он все мерит людской меркой, не выходя за пределы земного мира и не придавая особого значения ни несчастью, ни насилию: несчастья не минуешь, насилия не избежишь. «Да» и «нет» у него так переплетены, что их едва отличишь друг от друга, добро и зло — родные братья и зачастую идут рука об руку; вина и наказание — бессилие и могущество; жизнь — занятное ристалище, на котором одни погибают, другие одерживают победу, и не в силу чьего-либо ума или глупости, а в силу неловкости одних и изворотливости других. Неловких жалеть нечего, они были бы столь же беспощадны, если бы случай или удача посадили их кому-нибудь на шею. Волноваться вообще не стоит, самое лучшее — надо всем смеяться и глядеть в оба, чтобы не попасть под жернов. Не хочешь быть наверху, поостерегись, чтоб не оказаться внизу, и живи как твоей душе угодно. У Османа нет ненависти к людям, он лишь не принимает их всерьез и презирает за то, что они как последние дураки проводят свою жизнь в сварах и неизбывной суете.
В этой легковесной философии, которая чем-то и привлекала и отталкивала, удивительным образом соединялись бесцеремонность и доскональное знание людей. А во мне в свою очередь соединялись повышенная щепетильность и полное незнание людей. Мой взгляд на мир был проще Османова при всей легковесности его философии. Для меня «да» и «нет» — это лето и зима; добро и зло — две противоположные стороны света; число наказаний превышает число преступлений, и причинной связи между ними нет; жизнь — горестное поле битвы, где несколько палачей и множество жертв, где побеждает сильный и наглый, погибает слабый, и все это так грустно, что впору плакать, а не размышлять.