Восхождение, или Жизнь Шаляпина - Виктор Петелин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Чудесный народ, никто из них не знает, что такое скрывать свои чувства, сдерживать свои страсти. Что придет в голову, тут же узнают все… — думал Дорошевич, глядя на красивых женщин, увешанных бриллиантами. — Никогда не думал, что Милан такой богатый город… Кажется, все, что есть в Милане знатного, богатого и знаменитого, явилось сюда продемонстрировать целые россыпи бриллиантов и великолепные туалеты…»
Влас Михайлович водил глазами по шести ярусам лож и поражался оригинальной отделке каждой из них: владелец ложи имел право отделывать ее по своему вкусу.
Но время неумолимо… Колоссальный оркестр словно застыл при виде занимающего свое место бледного маэстро Тосканини. По всему чувствуется, все возбуждены, взволнованы. Взмах маэстро — и тихо запели трубы. Поднялся занавес, а возникшее чувство благоговения с каждым звуком все укреплялось в душе.
Оно и понятно: ведь и оркестр и хор поют славу Всемогущему Творцу… Но благостное настроение вдруг круто изменилось: то мрачные ноты фаготов резко ударили по сердцу, и Влас Михайлович увидел, как в это мгновение на фоне ясного темно-голубого неба, среди звезд, появилась странная фигура. Ужас приковал к этой фигуре все взгляды собравшихся. «Господи! Только в кошмаре видишь такие зловещие фигуры, — пронеслось в сознании Дорошевича. — Будто огромная черная запятая на голубом небе. Что-то уродливое, с резкими очертаниями, к тому же еще и шевелится… Вот оно поистине блажное детище Хаоса…»
Скованные ужасом при виде этой фигуры Мефистофеля зрители были потрясены первыми же словами, брошенными Всемогущему:
— Ave, Signor.
Великолепным голосом Мефистофель дерзко бросал насмешливые слова Всемогущему… Ирония, сарказм по адресу Всемогущего повергали в трепет религиозных итальянцев. И вдруг Мефистофель дерзко взмахнул своим черным покрывалом, и обнажились его великолепно гримированные голые руки и наполовину обнаженная грудь. Дорошевич был потрясен: ведь он же все видел на генеральной, казалось бы, ему все это знакомо, но почему же как будто видит он впервые и эти руки, и эту грудь — костлявые, мускулистые, могучие?..
«Решительно, из Шаляпина вышел бы замечательный художник, если б он не был удивительным артистом, — думал Влас Михайлович, — он не только поет, играет — он рисует, он лепит на сцене. Эта зловещая голая фигура, завернутая в черное покрывало, гипнотизирует и давит зрителя».
Но Влас Михайлович тут же почувствовал, что ошибался, услышав, как в партере шептались между собой:
— Ха-ха-ха! Сразу видно, что русский! Голый! Из бани?
«Нет, не всех Шаляпин давит и гипнотизирует… Какие-нибудь незадачливые Мефистофели шипят… Но это уже шипение раздавленных. Пусть только скажут вслух, их разорвут на части, и они это хорошо понимают, ишь притаились… Хихикают, шипят…» Лишь на мгновение отвлекся Дорошевич, ему до всего здесь дело, он должен все увидеть, все подметить, он завтра же сядет писать отчет о сегодняшнем спектакле, и снова взгляд его был прикован к сцене, где заканчивался пролог.
— Мне неприятны эти ангелочки! Они жужжат, словно пчелы в улье! — продолжал Мефистофель — Шаляпин на сцене. И вдруг, взмахнув своей черной хламидой, словно отбиваясь от пчелиного роя, в самом деле напавшего на него, скрылся в облаках.
И, словно обвал в горах, обрушились в театре аплодисменты. Нигде Дорошевич не слышал такого грома рукоплесканий. Сверху донизу восторженная публика аплодировала русскому артисту, хотя на сцене продолжалось пение хора, играл оркестр, но все это не волновало восторженных итальянцев.
— Браво, Шаляпин! — на все голоса раздавалось в партере, в ложах, конечно по-итальянски.
Тосканини вовремя понял, что он должен прервать пролог. Публика не даст ему завершить его, пока не увидит Мефистофеля на авансцене. И произошло небывалое: Мефистофель вышел на авансцену и раскланивался, а публика еще громче взорвалась аплодисментами.
«Бог ты мой! Как беснуется эта публика первых представлений, которую обозвали холодной… Что наши тощие и жалкие вопли шаляпинисток перед этой бурей, перед этим ураганом восторженной, пришедшей в экстаз итальянской толпы. Где увидишь такое зрелище: партер ревет, в ложах все повскакивали с мест и кричат, вопят, машут платками… Да, можно было ждать успеха, но такого восторга, такой овации… А на авансцене — смущенно улыбается русский двадцативосьмилетний артист, о котором вчера еще распространялось столько злобных небылиц… Ах, какой восторг для русского искусства! Какой праздник!» — открыто улыбался Дорошевич, хлопая вместе со всеми…
Наконец буря смолкла. Тосканини вновь взмахнул своей палочкой, и пение хора продолжалось… Последние могучие аккорды пролога потонули во вновь обрушившихся аплодисментах.
— Браво, браво, Шаляпин! — Этим восторженным крикам, казалось, не будет конца.
В антракте Дорошевич видел радостные улыбки, словно на великом празднике, счастливые лица оживленно разговаривающих и жестикулирующих итальянцев. Все, конечно, только и говорили о русском артисте, который так неожиданно доставил им этот праздник. Дорошевич понимал, что в каждом итальянце столько прирожденной музыкальности и столько заразительной увлеченности, что сейчас бесполезно к кому-либо подходить и отвлекать их от начавшегося разговора. Лишь один знакомый итальянский бас сам подошел к Дорошевичу и чуть ли не с упреком сказал:
— А вы говорили, что синьор Шаляпин никогда не пел Мефистофеля Бойто… Не могу в это поверить, вы уж простите меня… Скорее всего, он пел эту партию тысячу раз… Всякий жест, всякая нота выучены!
— Да уверяю вас, что Шаляпин никогда не пел бойтовского Мефистофеля! — обрадовался Дорошевич случайному собеседнику.
— Вы ошибаетесь! Вы ошибаетесь!
— Да уверяю вас, не пел никогда. Спросите у него самого!
— Он говорит неправду! Это неправда! Это неправда!
И столько отчаяния слышалось в голосе итальянского баса, что Дорошевичу даже стало жалко его.
«И вот ничто не может убедить его… Он думает, что все, что творил на сцене Шаляпин, можно затвердить постоянными упражнениями, простым заучиванием… Это был бы ученик, а тут гений», — думал Влас Михайлович, усаживаясь на свое, место и наблюдая за итальянской публикой, которая никак не могла успокоиться.
Снова поднимается занавес, происходящее на сцене народное гуляние приковывает к себе внимание. Но зрители смотрят вовсе не на веселые и забавные массовые сцены, а на отделившиеся от толпы две фигуры: Фауста и следующего за ним Мефистофеля. Ни звука не произносит Шаляпин, но внимание устремлено только на него. Небольшой Карузо и высокий Шаляпин — как великолепно контрастировали они во всем… Задумчивый и благостный ученый, проникший во многие земные тайны, но так и не постигший основы человеческого бытия, и «блажное детище Хаоса», познавший все, «частица силы той, которая, стремясь ко злу, творит одно добро», страшный, зловещий… В каждом жесте его — отвратительная злоба дьявола, уверенного в том, что он утянет своими сетями этого простодушного ученого.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});