Собрание сочинений в шести томах. т 1 - Юз Алешковский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Выпили. Не стал я тогда делиться с Пашкой своими мыслями. Я-то чуял, что дело идет совсем к другому. К войне.
Но думать об этом было страшно. Невозможно было об этом думать. Речь уже шла не о междоусобной резне сук и урок. Не стал я делиться с Пашкой ни тоской, ни тревогой, чтобы не омрачать его. Посидели молча. Подумали каждый о своем.
– В конце концов самого главного, – говорит захмелевший Пашка, – мы добились. Идеи коммунизма теперь нигде, кроме шизоидных и механических мозгов некоторых придурков, не существует. А если вывеску заманчивую со драть с нашего бардака не удастся, то хрен с ней. Пущай висит. Пущай придурки из газет, радио, кафедр научного коммунизма, Союза писателей и прочих союзов роются пятачками в кормушках. Не исключено, что пропадем мы без них. Как думаешь?
– Наверное, – говорю.
Мне все тоскливей становилось на душе и тоскливей.
Очередной, третий за полгода, приступ непонятной тоски охватывал мою душу и тело. Водка текла в меня и превращалась в горле в льдинки, и испарялась от нечеловеческого холода, не успев разобрать и одурить подобием веселья. И все-таки я на миг повеселел, когда сказал Пашке, что, может, и вправду все образуется.
Разве представляли многие людоеды в двадцать девятом, когда они кроили черепа троцкистам, садились в их кресла, ложились на их кровати, стреляли в крестьян и закабаляли деревню, что меньше чем через десять лет сами они на мертвенно-серой ленте конвейера смерти потекут в печи крематориев и в лагеря со всех концов одной шестой части света? Что, может, и вправду конец приходит дьявольской идее и втянувшему в свои бесчеловечные лаборатории миллионы людей социальному эксперименту?…
Подобно тому, как на дверях павильона нашей лубянской киностудии горит табло «Тихо! Идет съемка!», а в самом павильоне операторы, режиссеры, осветители, ассистенты жрут, пьют, блудят, режутся в карты в перерыве между съемками следственных эпизодов, так на стране будет висеть вывеска «Социализм», но под ней заживут по-новому, по-человечески миллионы людей, выпущенных из клеток, лабораторий, из-под скальпелей вдохновенных хирургов, из лабиринтов психологов, из электропаутины нейрофизиологов, из реторт химиков и фармакологов…
Мы с Пашкой говорили и в детдоме, и в «Поплавке»: как же так происходит, что многие люди на Западе не только спокойно наблюдают, но и восторженно аплодируют проводимому эксперименту? Почему торжествует их Разум? Какие «научные открытия» большевиков приводят в восторг не только коммунистов и социал-демократов, но и ученых, и писателей, и деятелей искусств, и обывателей, и либералов, и прочих праздных наблюдателей? Так какие «научные открытия»? Красный террор? Но ведь исторически террор не раз переживали Франция, Германия, Англия, Испания, Италия, Бельгия, Азия и Восток! Коллективизация? Может, их восхищали организованные активистами и выдаваемые за стихийные демонстрации верности и любви к правительству? Или изумляло трогательное трудоидолопок-лонство, тоже, кстати, навязанное массам, которым извратили, изуродовали инстинкт поклонения Высшей Силе, но внушили любовь к убийцам, топчущимся на трибуне Мавзолея? Может быть, восхищение вызывала смелая экспериментальная попытка превратить сообщество свободных личностей в безликие множества толп? Уничтожение сущности искусства соцреализмом? Организация «института» концлагерей для сотен тысяч несогласных участвовать в эксперименте? Праздно наблюдавшие со стороны за ходом эксперимента, они верили не информации и душераздирающим свидетельствам, а Ромену Роу, Лиону Роллану и Арагону Барбюсу, которым Сталин устраивал показательные «шоу» в Крыму, клубах, детсадиках и на пейзанских лугах, заставленных бутылками «Хванчкары» и жареными поросятами. Другие же праздные зрители, толпившиеся перед клетками наших лабораторий, верили информации о жизни и духовных мучениях многомиллионного народа, но продолжали наблюдать, аплодируя острым, порой захватывающим дух зрелищам.
В чем психологическая разгадка такого бездушного и бесчувственного отношения к образу существования подопытных людей? В чем сущность феномена привлекательности зрелищ чужих страданий, чужих смертей и разных фокусов, проделываемых с человеком? В том, что они чужие! В человеке…
Да, гражданин Гуров, я снова пользуюсь чужими мыслями. Да! Я ими напичкан! Да! У меня нет самостоятельного мышления! У меня есть зато самостоятельное отношение
кое к чему благодаря знакомству с прекрасными и выдающимися подследственными, а не с такими, как вы, суками и злодеями. Молчать! Я сказал: цыц!…
Человек, говорил Фрол Власыч Гусев, при неизбывном инстинкте постижения природы боли и смерти по-разному, к сожалению, реагирует на боль и смерть ближнего. Есть подвиг помощи, происходящий от невыносимости бездеятельного сопереживания. Есть подвиг спасения другого ценой своего здоровья и жизни. Есть искреннейшее сочувствие. Есть паническое бегство от образов калек, стенающих и обреченных, и есть муки души, бессильной как-либо помочь страдающим, спасти приговоренных, облегчить боль мученикам. Имеются многочисленные одиночки – исследователи собственной боли, забыл, как они именуются, а также тонкие и грубые исследователи боли чужой – садисты. Хирургию Фрол Власыч Гусев весело называл садизмом на службе человечества… Но есть люди, со страстным любопытством и интересом созерцающие уныло бредущую на объект серую толпу заключенных… шимпанзе, безумеющего от полового акта любой самки с другим везунчиком… дергающегося в последних судорогах красавца, угодившего под троллейбус… В людях этих в момент созерцания функционирует только мозг как материальный субстрат Разума, сам не чувствующий, но бездушно обрабатывающий информацию о чужой боли, унижении, страдании и смерти. И созерцатель, чаще всего бессознательно, настолько рад возможности, получив представление о том, что могло произойти с ним, но случилось с другим, настолько рад и счастлив, что сам и здоров, и жив, и свободен, что возникшая однажды в его мозгу при виде чужого страдания иллюзия самоизбавления должна отныне поддерживаться, чтобы стать привычной. Попытки разрушить ее призывами «консерваторов» к сочувствию, прозрению, предупреждениями о самоубийственности бездушия и надвигающейся лично на него гибели созерцатель воспринимает как покушение на его взгляды, невольно раскрывая этим словом природу подобной созерцательности. За отражение себя в зерцале он принимает живую мучающуюся душу, терзаемую живую плоть и зачастую всемерно содействует тому, чтобы не поменяться местами с отражением. Такое поведение со временем омертвляет душу и становится цинично-преступным.
Фрол Власыч не настаивал на абсолютной правильности своего анализа. Но утверждал, что так называемые прогрессивные люди доброй воли, большие друзья Советского Союза, как их официально и пошло именует проститутская пресса, потому именно страстно «интересуются» трагической, нелепой историей СССР и неимоверно трудной судьбой его измордованных лишениями, войнами, лагерями и бесправием народов, что они не желают видеть себя на нашем месте. Им стало бессознательно привычно – Фрол Власыч часто подчеркивал бессознательность такого отношения, – привычно наблюдать за Великим экспериментом, считать нас вечными подопытными пионерами, но не допускать мысли о начале эксперимента и тем более своего в нем участия, скажем, в Норвегии или княжестве Лихтенштейн.
57
Порядочно провозились мы с этим террором. Завтра праздничек. Мой день рождения. Ангел-хранитель, не страшно ли тебе, ангел мой?…
Я почему-то думаю, что это он нагонял крылами тоску на мою душу, когда уже перебил я своими руками весь понятьевский отряд, узнал, что вы якобы провалились под лед, и продолжал выполнять служебные обязанности по уничтожению дьявольской идеи и ее бесов. Тосклива была моя жизнь. Тосклива была, сука. Ужасно тосклива. Хорошо, что она позади…
Я редко приходил в свою квартиру. Квартира казалась мне мертвой. Я, встав на пороге, чувствовал себя душой, зашедшей перед тем, как отлететь за пределы, проститься с обителью, покинутой телом графа Монте-Кристо. Все ненавистно мне было в той квартире. Впрочем, ненавистно и сейчас… Отлететь… Отлететь… Только книг жаль было. Не хотелось бросать их.
Я оглядывал медленным взглядом прихожую с громоздкой, пустой, ненужной мне вешалкой. Зимой на ней висела моя фуражка, летом – буденновка проклятая с рогом на макушке, потом ушанка. Вешалка была красного цвета. На ней виднелись детские царапины: «Барон дурак!», «Кэти+Го-га=любовь», «Смерть генералу Франко!». Тоскливо мне
становилось от ясности, чьей была вешалка и в чьих руках побывала. Не раз хотел я повеситься на этой вешалке. Однажды уже галстук накинул на шею, но мыла не нашел. Разозлился. Пошел по магазинам. Штук пять-шесть на своей улице обегал. Ни в одном мыла не оказалось. Захожу к директорской роже. Почему, спрашиваю, сукин сын, мыла в продаже нету? Самоубийц, что ли, много развелось? Отвечай! Книжечку красную сую в багровую харю. Вредительство, отвечает, по всей видимости. Возможно, трудности роста. Надо бы врагов народа на мыло переварить. Хоть польза была бы от них какая-нибудь, товарищ капитан!