Классическая русская литература в свете Христовой правды - Вера Еремина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кстати, в последней части, слава Богу, автору становится не до еды и поэтому читается она наиболее легко и всё-таки более или менее принадлежит большой литературе. Литература эта – от лица ребенка и детского сознания, особенно последняя часть, которая явно идет с оглядкой на “Детство” Толстого, меньше на “Отрочество”, а также на Аксакова: “Детские годы Багрова внука”.
Но даже критика об Иване Сергеевиче Шмёлеве очень быстро исписалась, он оказался поднятым, так сказать, на хоругвь в 1989 году, то есть, когда система (советская) стала осыпаться при Горбачеве и проснулся интерес к старому. Но уже к 1994‑1995 году его читать стало почти невозможно (только нужды ради). Но, думаю, что этому автору предстоит и предлежит войти именно в литературу для детского чтения, наряду с Купером (но не Майн Ридом). Отчасти, пожалуй, с некоторыми рассказами Чехова, которые всё-таки более взрослые. Рассказы “Дома”, “Детвора” – написаны больше для взрослой аудитории. Скорее “Приключения Тома Сойера” относится в принципе к этой же рубрике. Хотя предпочтительней, чтобы “Приключения Тома Сойера” дети читали сами, а “Лето Господне” предпочтительней, чтобы взрослые читали детям до семи лет.
Набоков моложе, Набоков 1899 года рождения – это поколение Владимира Лосского, Иоанна Шаховского, это еще та молодежь, которая уезжала с родителями, а не самостоятельно (опекаемая молодежь). Фактически уже в Англии Набоков заканчивает Кембриджский университет по специальности русская филология. И, по его собственному признанию (“Другие берега”), он воскрешал в себе былые дни, что ему и позволило войти в менталитет русской литературы (“Другие берега”, которые изначально написаны по-английски (“Заключительное видение”), а его сын делает авторизированный перевод под другим названием – “Другие берега”).
Набоков начинает под псевдонимом - Сирин. Видимо с оглядкой на Блока:
С моря ли вихрь? Или сирины райские[250]
В листьях поют? Или время стоит?
(“Художник”)
Первый рассказ Набокова “Машенька” сразу получает горячее одобрение Бунина; а потом он начинает взрослеть и в поддержке Бунина не нуждается. Становление Набокова – 30‑е годы и в 1939 году обозначился совершенно определенный рубеж. Роман “Дар” пишется как раз в 30‑е годы - из него получился роман‑парадокс, в духе фильма “Восемь с половиной”. То есть, в романе ломаный сюжет, как бы рассыпленный на несколько палочек, полное отсутствие вертикальной составляющей. И запоминается в романе два момента: во-первых, это вставной критический очерк о Чернышевском. Кстати, советская критика немедленно сосредоточилась (не нужны ей были ни герои, ни героини) вот на этом вставном очерке о Чернышевском и начала писать, что вот о Чернышевском написан такой злобный пасквиль.
Но тон во вставном очерке не пасквилянта, а скорее своеобразное conclusive evidence, это тоже своеобразное “заключительное видение”, но это оглядка не в собственное прошлое, а в прошлое России. Вот это прошлое России, проходимое шаг за шагом и осмысляемое как суд над одним из виновников революции, подготовившим тот менталитет – пожалуй, это тоже имеет право на существование, а в литературном отношении получилось нечто уничижительное, хотя уже и жестокое.
И если уж искать какие-то литературные прецеденты, то таковым является очерк Пушкина “А.Н. Радищев”, где он также беспощаден, в нем также саркастическая установка, прежде всего, разоблачающая. И, кстати, по рассказу Набокова можно извлекать кое-какие данные. Например, что Писарев был сумасшедшим.
Вторая сторона романа Набокова - это то, что в романе выведен поэт с некоторым описанием процесса творчества. Так же, как в романе “Доктор Живаго”, вставные стихи оказываются несравненно значимее, нежели прозаическая канва.
Благодарю тебя отчизна,
За злую даль благодарю.
Тобою полн, тобой не признан,
Я сам с собою говорю.
И в разговоре каждой ночи
Сама душа не разберёт,
Моё ль безумие бормочет,
Твоя ли музыка растет.
В стихотворении чувствуются всяческие цитаты: тобою полный – это явно из стихотворения Пушкина “К морю”; интонация очень напоминает “Благодарность” Лермонтова (За всё, за всё тебя благодарю я). Но есть и собственное – вот этот неподдельный пафос. С другой стороны, и он смеется, так как стихи распеваются на мотив “Шумел камыш, деревья гнулись”. И это не даром, сама установка автора и особенно в “тобой не признан” – она сама в той же шатости; как бы сказать: зачем тебе признанье? Ты что, в вожди, что ль метишь?
Набоков в конце 30‑х годов становится главным выразителем той надрывной ностальгии – даже не Цветаева, хотя у нее есть
Мне совершенно всё равно,
Где совершенно одинокой
Быть …
И так далее; и дальше
Мне всё равно, мне всё - едино,
Но если при дороге - куст
Встаёт, особенно – рябина...
Но это цветаевская интонация – “единственная скороговорка”, как скажет впоследствии Шаховской. А тут стихотворение становится программным для русской эмиграции – “Стихи к России” (1939 год).
Отвяжись, я тебя умоляю!
Вечер мрачен, гул жизни затих.
Я беспомощен, я погибаю
От слепых наплываний твоих.
Тот, кто вольно отчизну покинул,
Волен выть на вершинах о ней,
Но теперь я спустился в долину,
И теперь приближаться не смей.
Навсегда я готов затаиться
И без имени жить. Я готов,
Чтоб с тобой и во снах не сходиться,
Отказаться от всяческих снов:
Обескровить себя, искалечить,
Не касаться любимейших книг,
Променять на любое наречье
Всё, что есть у меня, – мой язык.
Но зато, о Россия, сквозь слёзы,
Сквозь траву двух несмежных могил,
Сквозь дрожащие пятна берёзы,
Сквозь всё то, чем я с молоду жил,
Дорогими слепыми глазами
Не гляди на меня, пожалей,
Не ищи в этой угольной яме,
Не нащупывай жизни моей!
Ибо годы прошли и столетья
И за горе, за муку, за стыд -
Поздно, поздно! - никто не ответит
И душа никому не простит.
Последняя строфа неожиданно слабая, то есть, некоторый взрыв романса.
Еще раз повторяю, что стихотворение становится программным и, прежде всего, для самого автора – обескровить себя, искалечить. Эмиграция женилась друг на друге, а Набоков специально берёт такую, без рода без племени, еврейку, и это можно сказать, что была такая установка – променять на любое наречье всё, что есть у меня, – мой язык.
В стихотворении присутствует, с одной стороны эмигрантский взвыв, а с другой стороны – тот же комплекс, как у Фриды (Булгакова), которая сжигает платок; это всё-таки отказ от памяти. У Шмелёва – это память, подёрнутая розовой вуалью; а это – отказ от памяти и даже отказ от языка. Второе и, тем более, третье поколение эмиграции русскому языку разучилось. Дочь Зайцевой Веры Борисовны по-русски говорит, а ее сын и внук уже ничего не кумекают.
Видно, что стихотворение – открыто безрелигиозно: это у Набокова часто (хотя есть одно стихотворение просто о попадании в ад - “Лилит”), но молитвы и, вообще, хоть какого-то религиозного менталитета искать у него невозможно, как и у Бунина, впрочем. То есть, Набоков совершенно развенчивает эту легенду, что вся русская эмиграция была религиозной, скорее наоборот – эмигрировали двести тысяч безбожников.
Впоследствии Набоков после 1939 года всё решительней начинает пробовать перо на английском языке и, переехав в Америку, он становится великим американским писателем. Но это по принципу - на безлюдье и Фома дворянин. То есть, этот его “Пнин” и, тем более, “Лолита” и даже “Другие берега” (“Conclusive evidence”) – это всё-таки даже для Набокова – литература второго сорта. Набоков американский – это уже даже не русскоязычный автор, хотя герой “Лолиты” – это такой деклассированный эмигрант.
Исходя из принципа – “говори на волка, говори и по волку”, перейдём к панихидным размышлениям Владислава Ходасевича в его “Некрополе”. Это, пожалуй, одно из серьёзных дел эмиграции, это уже не есть одна ностальгия; это уже заключительное видение, но не такое вот поверхностно‑плоское, как у Набокова, а это заключительное видение вглубь – докапывания до корней.
Называется “Некрополь”, то есть город мертвых – он включает людей тогда, когда они закончили своё земное поприще. Поэтому книга пишется с 1924 года и до 1936 года. За это время уходят сначала прежние, то есть тот же Гершензон, тот же Муни, тот же Фёдор Соллогуб, а потом он уже следит за русской жизнью из эмиграции. И надо сказать, что, например, о Есенине лучшее, что написано (и о Блоке, о Гумилёве) до сих пор - и напишет, наблюдая из эмиграции, и, прорабатывая в уме старое, и создаст шедевр христианской биографии. Потому что биография Есенина, биография Брюсова и, тем более, Горького написаны автором-христианином.