Исход - Игорь Шенфельд
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда они были уже недалеко от цели, их обогнала, матерясь и распивая пиво, шумная ватага молодых людей — человек восемь. Когда эта развязная салажня ушла вперед, оглядываясь и произнося всякую гадость, старый Аугуст поморщился, а Анечка сказала: «Какие дураки противные! В Германии таких не будет, правда, деда?».
— Нет, там таких не будет, Анютка. Германия — чистая страна.
Шпана исчезла за поворотом, и Аугуст с Анечкой остановились, чтобы еще раз передохнуть и полюбоваться видом на город внизу, на Волгу, разлившуюся широким водохранилищем, и на длиннющий мост, убегающий на ту сторону синих вод, в город Энгельс. По мосту в Энгельс бесконечной чередой удирали машины, как будто им плохо было в Саратове, однако одновременно видно было, что столько же автомобилей и с такой же скоростью возвращается по мосту обратно, доказывая этим, что и там, в Энгельсе ничем не лучше, чем в Саратове; восстанавливая, таким образом, равновесие неблагополучия по меньшей мере в мире машин.
Река тоже сильно изменилась за прошедшие полвека: это была уже не та Волга, которую Аугуст видел в детстве. Волга выросла и разлилась на три горизонта за счет водохранилища, которое наполнили только недавно, в шестидесятые годы. Воистину, упрямство человеческое в соперничестве с Создателем за власть над Природой, не желало признавать никаких рубиконов. Что ж, в данном случае труды Бога и человека складывались, впечатляя в лад, и пели гимн одновременно душе и разуму — светом, простором, легким ветром, рисующим плавные узоры на зеркале синих вод вдали, яркими красками лета, но и настырностью моста, упорно шагающего через воды и острова на другой берег, к другой жизни, но и красотой старого города — города, горести, проблемы и печали которого были отсюда, с птичьей высоты, не видны и не слышны.
Какие, интересно, горести, проблемы и печали предстоит испытать им там, в чужой стране, в Германии? Ведь не может же быть такого, чтобы жизнь на чужбине потекла как сладкий сон. За все, за все нужно чем-то платить в этом мире. Тоской, наверное, и знакомым чувством — ностальгией. Неужели придется испытать ее еще раз?..
Анечка как будто услышала последние мысли деда, и спросила его:
— А где Германия, дедушка: в какой стороне?
Аугуст махнул рукой на запад: «Где-то там».
— А нам там будет хорошо?
— Да, Анютка, нам будет хорошо там.
— А почему нам здесь плохо?
— Здесь не только нам, здесь многим сейчас плохо. Только не все могут уехать, как мы. Не все и хотят… — тяжело вздохнул Аугуст.
— А мы уезжаем потому, что мы немцы — да, дедушка?
Аугуст, задумавшись, не сразу осознал смысл вопроса, потом встрепенулся, озадачился немного и ответил:
— Можно сказать, что и так… пожалуй, что так… хотя в вас-то с Костиком немецкого одни только хвостики остались… но и этого, видимо, хватило…
Но Анечка философскую стадию настроения дедушки не распознала и засмеялась: ее позабавило сравнение с хвостиками. «Я хвостик пушистый, — сказала она, — а Костик какой, деда?». — «Морковкой!», — ответил дед, и оба стали хохотать. От философии и печали не осталось и следа.
— А здесь будет когда-нибудь всем людям хорошо? — спросила опять девочка.
— Когда-нибудь — да. Когда-нибудь и здесь все будет хорошо.
— А когда будет хорошо — мы вернемся?
— Вернетесь, если захотите. Если еще помнить будете эту землю…
— Я буду ее помнить, дедушка.
— Это хорошо. Помни ее подольше, Анечка… хорошее помни. А плохое забудь. Плохое — оно ведь как погода. Сегодня дождь, а завтра опять солнце: нужно просто переждать… Мы же не помним с тобой плохую погоду, что в прошлом году была, правда?
— Да, правда. А ты, деда?
— Что я?
— А ты будешь помнить? И вернешься?
— Да, я тоже буду помнить. Я-то уже никогда не забуду, даже если очень захочу…
— А ты захочешь?
— Нет, не захочу. И не смогу.
— Значит, ты тоже вернешься?
— Конечно, вернусь.
— Скоро, дедушка?
— Скоро, Анечка. Время, знаешь ли, хитрая штука. Семьдесят лет назад я стоял на этой же горе. А как будто вчера это было.
— Семьдесят лет! — ужаснулась Анечка, — это еще при царе было? Или при Ленине?
— Нет, миленькая: и царь, и Ленин уже умерли к тому времени, когда я здесь стоял.
— Уже оба умерли? — снова ужаснулась девочка, — а кто из них хороший был и кто плохой? В той школе говорили, что царь был плохой, а Ленин — хороший. А в этой школе говорят, что Ленин был плохой, а царь — хороший. Почему они все путают?
— Время такое путаное наступило, Анечка.
— А его распутают?
— Конечно, распутают. Вам же с Костиком и распутывать придется…
— Нам? — в третий раз ужаснулась девочка, — нет, дедушка, я не умею. А Костик — тем более не умеет. Он леску даже не смог распутать вчера.
— Ничего, детка: вырастете — жизнь научит и не такое распутывать.
— Какой ты смешной, дедушка! — сказала внучка и вздохнула. Потом спросила без перехода:
— А в Германии не будут стрелять?
— Нет, не будут, Анечка. Немцы уже отстрелялись и стали умные.
— Что-то ты, дедушка, сам уже все перепутал. Наши в войну тоже много стреляли, и целую революцию стреляли — нам слайды показывали —, и в Испании тоже стреляли, и на той неделе опять, возле нашего сарая стреляли. И что — умные они, что ли? Папа сказал, когда вы про Германию решали: «Я с этими идиотами жить не хочу больше в одной стране. Поставили над собой воров, и ворам радуются! Вор на воре едет и вором погоняет!». Я сама слышала, как он это сказал…
— Э-э, Анютка, ты уже за вопросы государственного масштаба принялась. Пошли-ка мы дальше. У нас с тобой вон еще какой длинный путь впереди — до самого неба…
И они двинулись дальше. Разбитая дорога была совершенно пустынна и цепко вилась вдоль поросших кустарником склонов террас, забираясь все выше, подбираясь к Парку Победы — городскому зеленому ансамблю, которого раньше тут, наверху, тоже не было. Но это Аугуста уже не волновало — что тут было раньше: он был целиком поглощен великой картиной своей родины: перед собой, под собой, вокруг себя…
На их пути лежала небольшая ложбинка, над которой нависали кусты лещины, и когда они пошли по ней, то вдруг за поворотом снова увидели стаю все тех же самых развязных, полупьяных пацанов, которые обогнали их недавно. Теперь те стояли на месте и о чем-то ожесточенно спорили — все так же громко и с матюками. У Аугуста появилось желание повернуть обратно, но инстинкт старого лагерника подсказывал ему не показывать страха, идти спокойно.
— Дед, продай орден, — сказал один из парней лет шестнадцати-семнадцати, когда они поравнялись со стаей.
— И деваху, — хохотнул другой, постарше.
— Не продается! — отрезал Аугуст, и выдвинул Анютку перед собой, чтобы она не оставалась у него за спиной без присмотра. Они уже почти прошли сквозь стаю, когда что-то ослепительно-тяжелое рухнуло Аугусту на голову, и это было последнее ощущение, которое отпущено было Аугусту Бауэру из немецкого села Елшанка на этой преступной, грешной земле…
Их тела совершенно случайно обнаружила на следующий день в кустах у дороги группа японских туристов, которые приехали фотографироваться на развалинах Советского Союза, лазили по всем закоулкам как тараканы и обнимались, счастливо улыбаясь в камеру возле каждого придорожного лопуха. Еще через день Людмила с Федором, не находившие себе места и мечущиеся по городу, опознали своих родных в морге.
Последующие недели слились для Людмилы в один сплошной, непрекращающийся кошмар, не имевший ни дна, ни времени, ни измерения. Ужас тряс ее и лишал разума. Приходили какие-то люди, следователи, еще кто-то, могильщики какие-то, предлагающие свои услуги; был священник в грязной рясе и произносил непонятные, хотя и добрые слова, и Людмила от этих слов плакала, но не оттаивала. Еще были репортеры… репортеров было много, всех мастей… Потом явился какой-то парень с собакой, который отрекомендовался частным детективом и задавал много вопросов, на которые отвечал Федор. Особенно этот детектив заинтересовался тем фактом, что в морге на пиджаке Аугуста Бауэра не оказалось ордена. Потом он приходил еще раз, и Людмила отвечала на его вопросы механически, или не отвечала вовсе. Все эти люди приходили и уходили, и все двигалось вокруг бессмысленно и хаотично, а время остановилось. А потом все исчезли, схлынули, наконец, удовлетворив свое любопытство, но Людмила эти изменения почти не заметила: ей все это было безразлично. Ей важно было только одно: чтобы рядом с ней постоянно находились Костя или Федор; их она боялась теперь даже из вида упустить, они все время должны были находиться у нее на глазах, иначе она начинала метаться и кричать. Она временами отдавала себе отчет в том, что сходит с ума, но у нее не было сил выйти из состояния ледяного, бездонного, парализующего ужаса. Костик тоже не разговаривал. Он вообще замолчал, и сквозь легкие восточные черты, унаследованные от бабушки Фатимы, стал удивительно похож на своего деда Егора — только тоненького совсем и почти прозрачного. У Людмилы безостановочно катились слезы, когда она останавливала взор на Костике. Сквозь суровое, непрощающее во веки веков окружающему миру лицо сына на нее смотрело светлое личико ее Анечки…