Шпион в Юрском периоде - Геннадий Прашкевич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Не так уж много мне было лет, когда я листал тучные, как сказочная колхозная жизнь, романы В. Немцова, но в памяти осталось… Любая книжка… Самая дерьмовая… Воля Бога…
Впрочем, сегодня В. Немцова мудрено перечитать.
Не видно его книг, а когда‑то их было — монбланы. Наверное, они сохранились в библиотеках, но ведь не пойдешь туда ради Немцова, это все равно что пойти в библиотеку за “Секретными материалами”. А на развале — С. Кинг, Р. Муркок, Г. Гаррисон, Г. Борн и более поздние, еще более вдохновенные, деятели киберпанка. Обойди лотки, книг В. Немцова не видно, а вот в детстве моем они, эти мощные, весьма просторно изданные тома валялись на прилавке каждого КОГИЗа, заполняли витрины каждого газетного киоска, и цена их при этом оставалась вполне умеренной. Страниц семьсот–восемьсот шли рублей за двадцать. То есть примерно двадцать еще сталинских рублей и за “Счастливую звезду”, и за “Последний полустанок”, и за “Семь цветов радуги”, и за “Избранное”, и за “Научно–фантастические повести”.
Названия последних двух мне и сейчас по душе.
Без вычурности, без претензий, без бросающейся в глаза изощренности. Не так, как у этих там Герберта Уэллса, Станислава Лема или братьев Стругацких! Сами сравните. С одной стороны, скромное — “Избранное”, с другой — вычурное “Рассказы о пространстве и времени”. С одной стороны, негромкое и жизнеутверждающее — “Научно–фантастические повести”, с другой — “За миллиард лет до конца света”, а то еще лучше — “О том, как Трурль женотрон применил, желая королевича Пантарктика от томления любовного избавить, и как потом к детомету прибегнуть пришлось”.
Сразу видно, кто думает о читателе, а кому на читателя наплевать.
“В это лето ни один межпланетный корабль не покидал Землю. По железным дорогам страны ходили обыкновенные поезда без атомных котлов. Арктика оставалась холодной. Человек еще не научился управлять погодой, добывать хлеб из воздуха и жить до трехсот лет. Марсиане не прилетали. Запись экскурсантов на Луну не объявлялась”.
И так далее.
Все правильно, все полностью отвечало структуре текущего момента.
Готов утверждать: из советских фантастов именно В. Немцов отличался какой‑то особенно суровой правдивостью. В годы моего детства, проведенного на небольшой железнодорожной станции с прекрасным названием Тайга, действительно никто не мечтал о хлебе из воздуха, и даже не могу припомнить, чтобы кто‑нибудь пытался дожить до трехсот лет. Ну, выпивали, это само собой. Ну, очереди в магазинах, жилищная проблема. Какие там, к черту, экскурсии на Луну! На железнодорожных путях шипели, заволакивая белый свет паром, обыкновенные чумазые паровозы, перед рабочим клубом имени Ленина толклись желающие посмотреть “картину”. Почти все, кстати, были фантастическими — нищая страна пела, цвела и плясала (“Кубанские казаки”), на дне моря, обливаемый странными красными вспышками, трещал метроном, похожий на будильник “Слава” (“Тайна вечной ночи”). Опасно смотреть такие “картины”, если постоянно хочешь есть, даже на самых интересных уроках все время хочешь есть, а в бок тебе упирается острый локоть прекрасной, но столь же голодной соклассницы.
Прав был Немцов: ни хрена в таком мире и не могло происходить!
Да, конечно, лучшим в себе я, кажется, обязан не книгам, зато В. Немцов упорно учил меня тому, что настоящий герой фантастики всегда и беспрекословно, ни на секунду не задумываясь, должен выполнять задания Партии и Правительства. Причем сперва Партии, а потом уже Правительства. Того самого, которое состоит сплошь из кухарок. За любимчиками В. Немцова — молодыми инженерами Бабкиным и Багрецовым, несмотря на их молодость, стояли именно они — Партия и Правительство. Как всякие настоящие извращенцы, Бабкин и Багрецов шли на подвиг уже потому, что в конце подвига их ждала необыкновенно сладостная возможность отрапортовать с Мавзолея о совершенном для Партии и Правительства подвиге.
“Я столько поездил, столько повидал неожиданного, столько встретил интересных людей, преданных нашей великой идее и самозабвенно работающих на нее, что, казалось бы, далекая мечта о коммунизме для меня становится ощутимой, ближайшей явью”.
Вообще‑то, задним числом прозреваю я, ковчег был тесен, и чистые пары, сплотившись, сперва потихоньку, а потом без всяких там старались вытеснить нечистых. Фантастика для этого вполне годилась. Далеко не последний жанр. Почему, собственно, советскому фантасту не отрапортовать Партии и Правительству о каком‑нибудь подвиге? Чем он хуже какого‑нибудь поэта?
Правда, тогда еще далеко не каждый фантаст помнил о трех уровнях.
Первый уровень, известно, это когда ты пишешь, но сам видишь, что пишешь полную лажу. Все поверхностное, оно, в общем, всегда отчасти справедливо, но все равно несправедливо писать полную лажу, к тому же поверхностную. Уровень второй, это когда до тебя наконец доходит — каким бы ни был твой герой, действовать он может лишь тогда, когда его прижали обстоятельства или в крайнем случае у него жмет башмак. Ну а отсюда выход на третий уровень — на ощущение безмерности такого, казалось бы, мелкого и лукавого существа, как человек.
Ну и так далее, как любил говорить Велимир Хлебников, внезапно обрывая чтение стихов.
Герои В. Немцова всегда носили башмаки, подобранные точно по размеру.
А кто, собственно, увлекательнее — В. Немцов или Э. Берроуз? А что важнее и полезнее — приключения Тарзана или приключения молодых инженеров Багрецова и Бабкина? Что вообще происходит с фантастическими произведениями по прошествии ста, скажем, лет? Становятся они вдруг бестселлерами, как извлеченный из сейфа роман Жюля Верна “Париж в XX веке”, или отдают пылью и затхлостью, как безвременно, еще при жизни авторов умершие опусы Каллистрата Жакова или, скажем, некоей Желиховской?
Лет десять назад фантаст Николай Гацунаев (“Звездный скиталец”) и я (“Разворованное чудо”) брели по безумно жаркому, опаленному солнцем Ташкенту, смутно, как смертники, обсуждая все эти вовсе не второстепенные вопросы. В романах Желиховской головы умели приклеивать, у нее мертвых воскрешали, напоминал я. А у Жюля Верна темной ночью некий сентиментальный Мишель проливал горючие слезы на могилах Ларошфуко и Шопена, напоминал Гацунаев. Как‑то так выходило, что мы с Гацунаевым — противники всяких крайностей. Как‑то так выходило, что мы широки душой и некая, присущая фантастике наивность нас только радует. Правда, не желая сдаваться нахлынувшим чувствам, я процитировал неистового Сергея Третьякова — “Чистое искусство умерло, ибо нет досугов, которые надо им заполнять, уводя психику в мир творчества”, а Гацунаев, тоже не желая сдаваться, процитировал Льва Троцкого — “Искусство пейзажа не могло бы родиться в Сахаре”.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});