Война. 1941—1945 - Илья Эренбург
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Большим горем оплатила Прозерпина свое пробуждение. Спросят: зачем бередить старые раны? Незачем. Боевая дружба связала нас с Англией, с Америкой, с Францией, со всеми порабощенными, но не укрощенными народами. Если я вспомнил годы «умиротворения», то потому, что могикане клеветы не унимаются; вдруг раздается шепоток о том, что Россия будто бы не вполне Европа, или что мы хотим кого-то обидеть, или что у нас мало традиций, или что много у нас традиций, но традиции не те; словом, жив курилка, есть еще на свете неисправимые мюнхенцы; может быть, они останутся, когда и Мюнхен под бомбами исчезнет. Немного таких, и говорят они теперь осторожно, деликатно, но все же не вывелись и не унялись. Вот почему стоит еще раз напомнить о глубоком нерасторжимом союзе народов, возненавидевших фашизм.
К национализму никогда не лежала душа русского народа. Любя свое, мы ценили и чужое. Мы любили лучшее в других народах, любили искренне, бескорыстно. Может быть, лучше всего определил природу русского патриотизма Добролюбов: «Патриотизм живой, деятельный именно и отличается тем, что он исключает всякую международную вражду, и человек, одушевленный таким патриотизмом, готов трудиться для всего человечества…» А Достоевский подчеркивал глубокую заинтересованность русских в развитии чужеземной культуры, он напоминал, что Шекспир, Байрон или Диккенс роднее и понятнее русским, нежели немцам. Русский народ никогда не противопоставлял себя другим народам. Ощущение внутренней силы и тоска по справедливости делали нас миролюбивыми. Вероятно, это миролюбие иные слепцы принимали за слабость.
Мы и теперь не опьянены победами; мы радуемся, что сила нашего народа помогла другим. Когда боец Красной Армии освобождает город, он видит улыбку, слышит ласковые слова; потом он уходит дальше; далеко уже тот город, и цветы, и женщины, говорившие ему: «Пришли!..» Но в сердце его нечто неизгладимое; не знаю, как лучше определить это чувство — гордость ли это, удовлетворение или просто радость за других? Бесконечно далеко от Литвы, где теперь сражаются и умирают люди, до оживших, лихорадочных толп на улицах Парижа, Лиона, Брюсселя, Льежа; но за тысячи верст чувствуется трепет свободы; и наши воины радуются, они пишут в письмах: «Париж освободили! Это большое дело…»
За годы войны мы еще острее почувствовали связь с другими народами; и напрасно иной недоброжелатель жаждет нас изобразить себялюбцами, изоляционистами. Не на банкетах узнают друг друга люди, а в труде и в горе. Говорят: «Съесть с ним пуд соли», а соль солона… Для советских людей в довоенные годы был Лондон огромным городом — туманы, парки, старый Вестминстер, огни Пикадилли, трущобы, воспетые Диккенсом, колониальные товары, парики судей… В ту черную зиму, когда бомбы терзали Лондон, открылась нам душа этого города. Мы поняли стойкость англичанина; мы поняли, почему в Англии есть Хартия, почему англичане входят в автобусы не толкаясь, почему при дюнкеркской катастрофе они спасали боевых друзей. Теперь мы радуемся, что Дувр избавлен от артиллерийских снарядов, что англичане освобождают Бельгию. За много верст мы улыбаемся американцам: они славно поработали; и хорошо, что их «виллисы» уже трещат на немецкой земле. Не раз отмечалась наша близость к Америке: молодость нас сближает, размах, широта и полей, и мечтаний. Я не стану долго говорить о нашей любви к Франции. Когда Париж освободил себя, когда покрыли себя славой франтиреры и партизаны, мы не удивились: мы ведь помнили, что такое Франция, мы знали санкюлотов, инсургентов, коммунаров; мы их видим теперь — это наши современники. Мы, как свое, переживали горе чехов и сербов; как своими, гордимся солдатами Тито и мужеством чехословаков, которые сейчас освобождают родину. Далеко все это от старого славянофильства: мы не противопоставляем одну часть человечества другой. Мы не расисты; но в славянских народах видим мы много близкого: волнует нас язык, внятный нам, близкая мелодия народной песни, полотенце в словацкой избе или сказка, рассказанная старой черногоркой.
Враги кричат, что мы завоеватели. Это говорят те самые немцы, которые мечтали завоевать мир, или политические кокотки, которые тоскуют по ласкам какого-нибудь фон Папена. Клевета, низкая клевета. Мы перешли границу как судьи для угнетателей, как освободители для угнетенных. Вот почему все народы теперь с любовью говорят о Красной Армии, с надеждой смотрят они на Москву. Наша мощь страшна только тюремщикам, и даже маленький Люксембург знает, что сила Москвы — это оплот его независимости.
На нас смотрят с надеждой все, кроме людей, показавших, что нет в них ничего человеческого. Наша холодная отстоявшаяся ненависть к гитлеровцам, наше твердое решение искоренить фашизм, не дать ему замаскироваться, переодеться — именно это привлекает к нам сердца миролюбивых народов. Я внимательно читаю разные проекты искоренения фашизма. Я нашел в американских газетах ряд предложений, которые были бы забавными, если бы мы могли смеяться после люблинского Майданека, после Бабьего Яра и Тростянца. Один чудак уверяет, что гитлеровцы жестоки потому, что они поглощали мало витаминов; другой говорит, что немцев можно исправить трогательными кинофильмами; третий, касаясь судьбы верхушки гитлеровской партии, предлагает предоставить им остров возле Калифорнии и на нем дома с удобствами. Нет, не смешно это, а страшно. Ведь миллионы замученных поручили нам свершить правосудие; мы говорим за мертвых. Должны быть наказаны преступники; должны они искупить кровью и потом разорение Европы, смерть неповинных. Гуманность не откажется от меча; справедливость принесет весы. Не низкая злоба ведет нас в Германию, а забота о будущем, о детях, о колосьях, о культуре. Разве можно забыть потерю Новгорода, Руана, Перуджии? Но и камни ничто, самые священные, но и фрески Гирландайо, погибшие в огне, тускнеют рядом с детскими ботинками в Майданеке. Какая мать сможет нянчить свое дитя, зная, что живы фашисты, что они под другими паспортами поют псалмы и едят заморские витамины? Во имя Европы, ее садов, возделанных поколениями, ее древнейших городов и ее будущего — детей, которые сейчас играют на Гоголевском бульваре, или в Летнем саду, или в парижском Люксембурге, или в Гайд-парке, во имя всех детей, светлых и смуглых, мы должны не знать пощады фашистам, выжечь эту раковую опухоль в самом сердце Европы. Мы это сделаем; вот почему на нас смотрят с надеждой вдовы Лондона и матери Парижа. Вот почему на нас клевещут явные и тайные покровители детоубийц. Если заграничная печать теперь занята вопросом — найдут ли себе убежище в нейтральных странах главари фашизма, то для нас, да и для всего человечества, вопрос стоит глубже и шире: мы не хотим, чтобы фашизм нашел себе убежище в сердцах народов и людей. Нет ему места ни в будуаре фон Папена, ни в казармах Мадрида, ни в аргентинских прериях. Пусть мать, потерявшая самое дорогое — сына, в день победы, теперь уже близкий, скажет: не напрасно пролилась кровь моего мальчика — Майданека больше не будет.
16 сентября 1944 г.
Великий день
Сорок месяцев Родина ждала этого. Сорок месяцев, глядя на развалины наших городов, на пепел наших сел, мы в тоске думали: когда же?.. Теперь этот день наступил: Красная Армия вступила в Германию.
Немецкие правители уверяли, что никогда они нас не впустят в свое логово. Они надеялись на свои укрепления. Но есть гнев, перед которым рушатся камни. Есть ярость, которая расплавляет железо. Кто скажет о том, что мы пережили? Горе в сердце каждого из нас. Сорок месяцев враг терзал живое тело России. Сорок месяцев палачи глумились над нашими близкими. Мы должны были прийти к ним. И мы пришли. Нас не остановили их укрепления.
Напрасно Гитлер рассчитывал на стойкость своих фрицев. Нельзя, вырастив грабителей, ждать, что эти грабители окажутся подвижниками. Среди гангстеров могут быть опытные и ловкие, но среди гангстеров не было и не будет ни Жанны д'Арк, ни Зои Космодемьянской.
Недавно в Кенигсберге гаулейтер Эрих Кох вопил на собрании гитлеровцев: «Мы не отдадим ни одной пяди прусской земли, мы вцепимся, врастем в эту землю!» Кто это говорит? Мы хорошо знаем Эриха Коха, бывшего наместника Украины. Его ремесло грабеж, и не удастся ему сойти за рыцаря. Он и его фрицы бесчинствовали на Украине. Нечего теперь кричать о немецкой земле. Долг платежом красен. Не вцепились фрицы ни в землю Эйдкунена, ни в землю Шталлупёнена, ни в землю Гольдапа. А если и вросли они в землю, то мертвые, и над этим потрудился не гаулейтер Пруссии, а свинец России. Эрих Кох может отцепиться от Кенигсберга. Пусть не рассчитывает на удачу. Если ему удалось заблаговременно удрать из Ровно, это не означает, что он неуловим. Поймаем и Коха…
Немцы прежде обожали все «молниеносное». Одутловатые бюргеры, коммерции советники, с животами, вздувшимися от пива, и с сердцами, вздувшимися от спеси, они торопили часы истории. Эти жабы с докторскими степенями, эти воры с расовыми теориями, эти ницшеанцы из форточников явно боялись опоздать на «пир небожителей». Им, видите ли, хотелось «молний». Теперь они их получили — «молнии» оптом без карточек, «молнии» до одурения. Каждый день немцы теряют — то город, то крепость, то рубеж, то страну, то союзника. На западе пал город немецких императоров Аахен. На востоке наши войска ворвались в заповедник прусской военщины, в затон скотоводов и живодеров, в край, откуда пошли старые фельдмаршалы и молодые штурмфюреры. Вчерашние шакалы или переловлены и сидят в клетках, или прячутся. Тигр теперь в одиночестве: подстреленный, он еще рычит и кажет клыки, но его рычание перестало пугать даже шведских социал-демократов, а клыки… Что же клыки, и клыки не те — фрицы из «ополчения» не похожи на былых гренадеров.