Волк среди волков - Ханс Фаллада
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Господин ротмистр, — сказал старик лакей, — я пришел по поручению своей барыни. Не извольте гневаться, мне надо обратно в замок…
— Делайте что вам говорят, Элиас! — повысил голос ротмистр. — Подберите гусей и скажите моей теще…
— Я этого не сделаю, господин ротмистр. Да если бы и хотел сделать, все равно не мог бы. Пять или шесть гусей мне, старому человеку, не под силу. В одном Аттиле четверть центнера весу.
— Губерт вам поможет! Слышите, Губерт, подберите гусей…
— Прощайте, барыня. Прощайте, господин ротмистр. — И лакей Элиас вышел.
— Дурак!.. Да передайте от меня теще низкий поклон: не хотели, мол, слушать, пусть теперь чувствуют.
— Низкий поклон от вас, господин ротмистр, и не хотели слушать, пусть теперь чувствуют, — повторил лакей Редер, глядя безучастными рыбьими глазами на своего хозяина.
— Правильно! — сказал ротмистр спокойнее. — Можете взять тачку, позвать кого-нибудь из людей на помощь…
— Слушаюсь, господин ротмистр! — Губерт направился к двери.
— Губерт!
Лакей остановился. Он посмотрел на хозяйку:
— Что прикажете, барыня?
— Не ходите, Губерт. Я сама пойду. Господин Штудман, пожалуйста, проводите меня… Объяснение предстоит ужасающее, но постараемся спасти, что еще можно спасти…
— Ну конечно, — сказал фон Штудман.
— А я? — крикнул ротмистр. — А я? Я вообще остаюсь за бортом? Я совершенно не нужен? Губерт, сейчас же забирайте гусей и отправляйтесь или получите расчет.
— Слушаюсь, господин ротмистр! — покорно сказал лакей Губерт, но сам глядел на хозяйку.
— Ступайте, Губерт, не то я вас вышвырну вон! — крикнул ротмистр в последнем приступе гнева.
— Делайте что вам приказывает барин, Губерт, — сказала фрау фон Праквиц. — Пойдемте, господин фон Штудман, нам надо постараться раньше Элиаса поспеть к родителям.
И она тоже поспешно вышла. Штудман бросил взгляд на тех двух что оставались в передней, беспомощно пожал плечами и последовал за фрау фон Праквиц.
— Папа! — спросила Вайо, уже две недели с нетерпением ожидавшая минуты, когда мать о ней позабудет. — Можно мне немножко погулять и искупаться?
— Слыхала, Вайо, какой они шум подняли, — сказал ротмистр. — И все из-за нескольких гусей! Я тебе скажу, чем это кончится. Проговорят полдня и полночи, а потом все останется по-старому.
— Да, папа, — сказала Вайо. — Можно мне пойти искупаться?
— Ты знаешь, что ты под домашним арестом, — заявил последовательный отец. — Я не могу позволить, раз мать запретила. А то, пожалуй, пойдем со мной. Я иду ненадолго в лес.
— Хорошо, папа, — сказала дочь, бесконечно досадуя на то, что спросилась. Отец тоже, без сомнения, позабыл бы о ней.
8. ПОСЛЕ ИЗБИЕНИЯ ГУСЕЙЧто особенно затрудняло переговоры в замке, так это убитые гуси. И не самый факт, что они были пристрелены по приговору военно-полевого суда за потраву — эту весть старый Элиас принес в замок, конечно, еще до фрау фон Праквиц, с торопливостью, совершенно ему не привычной и не соответствующей его достоинству — и там об этом уже знали. Нет, самые трупы убиенных, их отлетевшие души, их тени незримо присутствовали при обильно политых слезами переговорах…
Они сидели вчетвером наверху, в спальне фрау фон Тешов, которую летом так приятно затемняли зеленые кроны высоких лип. Звонкое постукивание молотков по кирпичам умолкло, дверь была замурована, и крест по распоряжению господина фон Штудмана, которое он торопливым шепотом отдал на ходу, был замазан красным. Старый тайный советник все еще бродил по своим сосновым лесам и, благодарение богу, ничего не знал, так что было еще время успокоить и умилостивить его супругу…
Фрау фон Тешов уже несколько пришла в себя и теперь сидела в своем большом кресле и только изредка прикладывала платочек к старческим глазам, так легко по пустякам источающим слезы. Фройляйн Ютта фон Кукгоф время от времени изрекала пословицу для курящих или для некурящих, но чаще для курящих. Штудман сидел тут же с приличествующей случаю, обязательной и несколько огорченной миной и изредка вставлял рассудительное слово, действующее как целительный бальзам.
А фрау Эва фон Праквиц примостилась на скамеечке у ног матери, уже самым выбором места умно подчеркнув свою полную покорность. Ясно было, что она твердо усвоила основное положение супружеского катехизиса: за грехи, пороки и глупости мужей всегда расплачиваются жены. Ни на минуту не забывала она о том, что при уходе из виллы сказала фон Штудману — она попытается спасти то, что еще можно спасти. И глазом не моргнув, выслушала она от матери не только такие упреки, которые для женщины более или менее безразличны, как-то: разговоры об убийстве гусей, о кирпичном кресте, об арестантах или о ротмистре, но также и то, что женщина не может снести даже от собственной матери: разговоры о воспитании Виолеты, о расточительности фрау Эвы, о ее пристрастии к шелковому белью и омарам (Но, мама, ведь это же мелкие японские крабы!), о губной помаде, о склонности к полноте и о слишком открытых блузках…
— Хорошо, мама, я приму к сведению. Ты, конечно, права, — послушно повторяла фрау фон Праквиц.
Она героиня — фон Штудману это было совершенно ясно. Она не дрожит, не колеблется. Ярмо победителя не может, конечно, казаться ей легким, однако она не подает и виду. Но ради кого, задавал себе вопрос внимательный наблюдатель Штудман, ради кого сносит она эти горькие обиды? Ради человека, который никогда этого не поймет, который сегодня вечером, когда все опять счастливо уладится, заявит с торжеством: «Ну видишь, я же тебе сразу сказал! Ревешь из-за пустяков! Я так и знал, но ты вечно все преувеличиваешь и не слушаешь меня!»
Страшно подумать, как быстро распадается в теперешних условиях долгая дружба, сложившаяся за годы мира и войны! Праквиц, разумеется, никогда не был особенно блестящим, способным офицером. Этого он, Штудман, никогда и не думал. Но это был надежный товарищ, храбрый человек и приятный собеседник. И что осталось от всего этого? Он не надежен — он приказал своим служащим ловить людей, обворовывающих поля, а когда воров поймали, сам спрятался в кусты. Он уже не товарищ, он только хозяин, да к тому же еще весьма придирчивый. Он уже не храбрый человек, он предпочитает, чтобы его жена одна выпутывалась из неприятного положения. Он уже неприятный собеседник — он говорит только о себе, об обидах, которые наносят ему, о заботах, которые его одолевают, о деньгах, в которых он постоянно нуждается.
И в то время, как Штудман размышлял обо всем этом, в то время, как он приходил к убеждению, что все эти дурные свойства в зачаточном состоянии имелись у ротмистра и раньше, что в теперешние тяжелые годы они только распустились пышным цветом — в то время, как он все это обдумывал, перед глазами у него была иная картина. Вот сидит жена этого самого ротмистра, и если ее муж оказался трусом, то уж ей никак нельзя отказать в храбрости. Если он думает только о себе, то она настоящий верный товарищ. Вот в кресле сидит старуха, тощая, сухонькая птица с острым клювом, которым она пребольно долбит, а внизу у ее ног молодая цветущая женщина. Да, она еще молода, она цветет, деревня пошла ей на пользу, она созрела как золотистая пшеница, от нее исходит очарование — она созрела! Когда старуха заговорила о слишком открытых блузках, обер-лейтенант поймал себя на том, что бросил быстрый взгляд на чуть дышащий фуляр, и он тут же отвел взгляд, как застигнутый на месте преступления школьник!
О, фон Штудман видел в этой женщине одни только достоинства — насколько ротмистр, когда-то бывший его другом, представлялся ему теперь в ином свете, наделенным всеми недостатками, настолько его жена представлялась ему совершенством. Теоретически он допускал, что она женщина, человек, следовательно, у нее, как и у всех людей, должны быть недостатки, ведь и на солнце есть пятна… Но сколько бы он ни рылся в своей памяти, он не находил ничего, что можно было бы поставить ей в упрек! В его глазах она была лишена недостатков, она послана небом — но кому? Дураку! Сумасброду!
Она не только молча все переносит, мало того, она еще улыбается, отвечает, пытается превратить в диалог строгую отповедь матери, развеселить ядовитую старуху! «Ах, да она это совсем не ради мужа делает, — вдруг подумал фон Штудман. — Она это делает ради дочери. О муже она не может быть иного мнения, чем я, ведь только что в передней он показал себя во всей красе! С мужем ее вообще уже ничто не связывает. Только дочь, Виолета… И ей, конечно, хочется сохранить за собой имение, где она выросла…»
От осуждения друга до измены ему только шаг. Но в оправдание Штудману надо сказать, что так далеко он в своих мыслях не шел. Гувернер ужаснулся бы пропасти, разверзшейся в его собственном сердце. Штудман не думал, он только смотрел. Он смотрел на цветущую женщину, сидевшую у ног матери, на волосы, скрученную тугим узлом, на шею, то склоненную, то выпрямленную. На красивые белые плечи, скрытые под фуляровой блузкой. Вот она шевельнула ногой, и щиколотка, обтянутая шелковым чулком, у нее красивая. Вот она подняла руку, чуть звякнули браслеты, и рука у нее полная и белоснежная она Ева, древняя, вечно юная Ева.