Книга 1. На рубеже двух столетий - Андрей Белый
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
При такой установке работ со второго же курса стало мне ясно: что с изучением Вундтов, Оствальдов — вполне ни при чем я; сочетание в чтении химика с психофизиологом и увлеченье проблемами жизни неспроста центрировали меня вокруг клетки; первый курс увлекался этими проблемами; получи я возможность нормально работать над клеточными организмами, моя специальность сложилась бы естественно; но несчастная ссора с Зографом и беспрокость его руководства лишили меня на третьем семестре органической возможности иметь специальность; что было мне делать? Варить черепа костистых рыб? Но — на каком основании? На одинаковом основании я мог мерить дожди (я их мерил!), составлять нитробензол (составлял!) и строгать древесину, при помощи микротома50 (строгал!); но прийти мне к Зелинскому, к Лейсту, иль к Тимирязеву с ласковым видом и с жестом «я — ваш», я не мог; очень многие делали так, загрунтовывая себе местечко для кандидатского сочинения и выдавая себя за поклонника только «этого вот предмета».
Положенье беспризорного трудно: химия мне давала нюх; но с проблемами биологии не хотелось расстаться; сочиненье же по химии плюс сидение в лаборатории отрезало бы от круга предметов, стоящих в моей программе.
Я и выдумал собственную двухлетку для третьего и четвертого курса (тогда разбираются специальности, пишется сочинение): сосредоточить практическую работу в лаборатории, специализироваться же формально по этнографии; предмет живой, в круг которого входит культура; но этнография, включая чтение на дому, посещенье анучинского музея, брала не слишком много времени, оставляя возможности работать на стороне, в другом круге наук.
Так вот я раздвоился: Анучину писал сочинение, а просиживал в лаборатории, вызывая недоуменье Анучина тем, что так редко к нему являюсь; и вызывая недоумение Зелинского тем, что, сдав ему экзамен на право работать с «органиками», не беру у него же и темы. Товарищи не понимали меня: и Владимиров, компанион по Анучину; и Петровский, приятнейший компанион по Зелинскому. — Последний ворчал:
— Что вы тут делаете?.. Устраиваете мне взрывы?.. Рук у вас нет.
Я же устраивал взрывы и бил колбы, не уходя от Зелинского, до четвертого курса.
Но и с Анучиным произошла неувязка.
Я явился к нему с тайной целью: специализироваться по этнографии, облюбовав свой уголок: орнамент; тогдашнее «идэ фикс»:51 формальный метод в трансформе культур (по народам, эпохам, этапам развития); в это время наметились естественнонаучные подходы к анализу древностей; интересовала трансформа морфологических линий орнамента, соотношение цветов; орнаментами я интересовался и вне университета, разглядывая коллекцию их в соловьевской квартире; естественно, потерпевши крушение с Зографом, чрез этнографию я хотел связать оба конца разъезжавшихся ножниц (естествознание и искусство) в проблеме орнамента, изучаемого научно. Тут ведь можно было работать; мечтали с Владимировым, как бок о бок усядемся: он — за костюм, а я — за орнамент.
Встреченный благосклонно Анучиным, я скоро поведал ему о намерении писать сочинение по орнаменту; он удивился, шутливо заморща свой лоб и хватаясь за нос, с благодушием на меня поглядел; но… с иронией шамкал:
— А, вон куда вы?.. Что же, что ж — интересная тема… Но только — предмет необследованный.
Я начал доказывать: обследовать — можно; сам же он пускался в экстравагантные изыскания (негритянские элементы у Пушкина, и так далее).
Он со мной согласился; но вскоре же начал настойчиво обескураживать:
— Бросьте-ка: трудная тема; источников — нет. Уговоришь его, — отойдет; а на следующей неделе печально подходит:
— Писали бы мне по географии: а орнамент оставили бы.
Почему-то он думал: география интересует меня; вероятно, на том основании, что сумел я однажды экспромтом рассказать ему его лекцию — перед курсом; на первую лекцию по географии — никто не явился, а на вторую — ввалилась толпа; повторять он не хотел; увидев меня, его слушавшего, мигнул мне, повторить его лекцию без веры, что помню; весьма удивился, что я повторил; так вошла в него мысль о моих будто бы географических интересах.
Месяца два старичок отговаривал меня от орнамента; что ж, ему лучше видно; и я с грустью вторично расстался с излюбленной темой; время шло даром: надо было спешить; тут меня осенила проблема «оврагов», к которым присматривался издавна я в имениях; рост оврагов в России давно принял грозные формы; проблема борьбы с ними виделась мне боевою задачей, а источники были представлены в виде сырых материалов (не то, что орнамент); я влетел неожиданно в специальность, которою не интересовался нисколько, за исключением малого участка: овраги; и то — только русские.
Анучин был доволен:
— Это вот дело… С орнаментом же вы знаете, — и, ухватив себя за огромный свой нос, он заплакал морщинами лба, — не глазами52.
Потом я не раз сожалел об уступчивости, изучивши Анучина с его методом «потише» да «полегоньку»; надо было наперекор ему все же писать об орнаменте; с географией я влетел в неприятность: я, географический спец, должен был знать метеорологию, в существовании которой весьма сомневался (ведь россыпи данных, к единству никак не сведенных, — еще не наука!); я поплатился жестоко, попав на зубок к бородатому Лейсту, едва не зарезавшему меня на экзамене; спас лишь Анучин, вовлекший меня в невыгодную авантюру.
А Владимиров имел стойкое мужество выдержать мрачность Анучина, тоже пускавшегося перед ним тихо плакать морщинами: о русском-де костюме писать невозможно; источников нет-де; и прецедентов таких не бывало. Владимиров, муж упорный, талантливый художник, выслушав это, решил, что покажет Анучину, как сочиненья такие возможны; летом он удрал на Мурман, обошел его, плавал по северу, усердно зарисовывал костюмы, богатый альбом с приложением своих соображений он представил как кандидатское сочиненье; Анучин был в восторге, забравши в музей редкий альбом зарисовок; к сожалению, я был помягче.
И я ж пострадал, отстраняя от себя интересный предмет и ставши «географом» под… щучьи зубы профессора Лейста.
Дмитрий Николаевич Анучин, — два года я числился специалистом при нем: и, казалось бы, воспоминаний о нем живет рой; между тем — никаких; каким виделся в 1886 году мне маленькому, таким виделся в 1902–1903 годах; и таким же увиделся около 1920 года; хотя б изменилось в нем что-нибудь; я же менялся: ребенок, отрок, юноша, муж, муж почтенного возраста; Анучин — все седенький до желтизны, размохрастый, с огромнейшим носом, но с маленьким лобиком, плачущим той же морщиной, в то время как рот под усами седыми до… желчи оранжевой цвел той же лисьего вида улыбкою; плечи — покатые; впалая грудка; всегда в сюртуке; выше — издали; около — маленький-маленький; дико вихры жестковатые встали, как будто нацелясь; головка же — полувытянута, полуопущена как бы под тяжестью турьих рогов: турьерогий; по волосяному покрову, по козьей бородке — вполне дряхлолетнее козлище, очень спокойно копытце влагающее в сюртучок, чтобы, из бокового кармана платочек доставши, схватиться за мясо могучего сизого носа, навислины очень достойной; «ан фас» — хитрый лис; профиль же козерожий; с трибуны, из ложи мог в прежнее время и грозным казаться: на университетском акте, усевшись пред публикой на возвышенье, Анучин, увидя высокого и власть имущего чина, — так вскинул свой профиль пред тысячной аудиторией, что я подумал: с межбровья зубчатая молния, вспыхнувши, чина сразит: но электрического явления не было; истечения электричества были тихи; и профилем виделся Д. Н. издали; при приближении фасом повернут он был: добродушной, лукавой-лукавой, улыбочкой: лис — лис ласковый, а не козел.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});