Семейство Майя - Жозе Эса де Кейрош
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Черт бы побрал этих женщин, эту жизнь и все на свете!..
Когда он, одевшись, спустился, Карлос уже исчез! Но Батиста, печальный и угрюмый, не сомневаясь более, что с Карлосом случилась беда, остановил Эгу и прошептал:
— Вы были правы, ваша милость… Мы завтра уезжаем в Санта-Олавию и берем белья на долгий срок… Зима началась дурно!
В четыре часа утра, в полной темноте, Карлос тихонько закрыл за собой двери дома на улице Святого Франциска. И на холоде его с новой силой охватил леденящий страх, уже испытанный им, когда он одевался в полумраке комнаты, рядом со спящей Марией, — страх при мысли, что ему нужно возвращаться в «Букетик»! Накануне этот же страх заставил его весь день разъезжать в dog-cart и вечером невесело обедать с Кружесом в отдельном кабинете у Аугусто. В нем жил страх перед дедом, страх перед Эгой, страх перед Виласой; страх перед колокольчиком, который их сзывал, объединял; страх перед своей комнатой, где каждый из его домашних мог в любой момент отвести портьеру, войти, проникнуть в его душу и в его тайну… Впрочем, Карлос был уверен, что они знают все. И пусть он сегодня вечером сбежит в Санта-Олавию, поставит между собой и Марией преграду столь же неодолимую, как стены монастыря, но из памяти этих самых близких ему людей никогда не изгладится боль от бесчестия, которым он покрыл себя. Его нравственная жизнь погублена… Тогда зачем ему уезжать? Отказаться от любви, не обретя взамен даже покоя? Нет, ему остается лишь в отчаянии попрать все человеческие и божеские законы и увлекать ни в чем не повинную Марию все дальше в пропасть, на веки вечные погрязнув в чудовищном грехе, который стал его земным уделом!
Он уже думал об этом… Думал вчера… И тогда ему явственно предстал другой ужас, высшая кара, ожидающая его в том одиночестве, в котором он себя замурует. Приближение этого ужаса еще прошлой ночью вызвало у него дрожь, а нынче ночью, рядом с уснувшей Марией, он почувствовал, как он надвигается на него холодом предсмертной агонии.
Откуда-то из глубин его души поднималось уже заметное пресыщение ею, отвращение к ней, вызываемое сознанием, что она одной с ним крови!.. Отвращение чувственное, плотское, дрожью пробегающее по коже. Вначале отвращение к ее аромату, витавшему в спальне; его одежда и кожа впитывали этот аромат с легкой примесью жасмина, который некогда так волновал его, а теперь сделался неприятен настолько, что вчера он, чтобы заглушить жасминный дух, облил себя с головы до ног одеколоном. Потом отвращение к ее телу, которое прежде восхищало его своим подобием изваянному в мраморе идеалу и вдруг предстало перед ним таким, каким оно было на самом деле: слишком сильным, мускулистым, с длинными, как у дикой амазонки, руками и ногами и пышными формами самки, созданной для наслаждения. В ее распущенных золотистых волосах ему вдруг почудилась жесткая львиная грива. Ее объятия нынче ночью испугали его, словно это была хватка коварного и жадного зверя, который собирался его пожрать… Ее руки, пылко обнимая его и прижимая к упругой, прекрасной груди, по-прежнему зажигали в нем жар желания. Но едва последний стон страсти замирал на его губах, он спешил незаметно отодвинуться на край постели, побуждаемый все тем же смутным страхом; и, лежа неподвижно, забившись под одеяло, он, затерянный в глубине беспредельной печали, невольно думал о другой жизни, которую мог бы вести далеко отсюда, в простом доме, открытом солнцу, с женой, принадлежащей ему по закону, прелестным цветком домашнего очага, хрупкой, скромной и стыдливой, которая не издавала бы сладострастных воплей и не душилась бы такими крепкими духами! Увы, у него уже не было больше сомнений… Если он уедет с ней куда-нибудь, то очень скоро познает весь невыразимый ужас физического отвращения. И что тогда ему останется делать, когда страсть — единственное оправдание его преступления — исчезнет, а он навсегда будет связан с женщиной, ненавистной ему, которая приходится ему… Останется только одно — покончить с собой!
Но сможет ли он начать новую жизнь, после того как провел с нею хотя бы одну-единственную ночь, вполне сознавая разделяющее их кровное родство? Даже если у него достанет воли и самообладания, чтобы заглушить в себе это позорнейшее воспоминание, оно будет жить в сердце его деда и в сердце его друга. Эта омерзительная тайна встанет между ним и ими, она все замарает, отравит. Дальнейшая жизнь не сулит ему ничего, кроме невыносимых мук… Что делать, святый боже, что делать?! О, если бы кто-нибудь мог дать ему совет, добрый совет! Он приближался к дому с единственным желанием — броситься к ногам какого-нибудь святого, излить перед ним свою сердечную боль и умолять о снисхождении и милосердии! Но увы! Где найти святого?
Перед «Букетиком» еще горели фонари. Он тихонько открыл дверь. Осторожно ступая, поднялся по ступеням; вишневый бархат заглушал его шаги. На площадке он стал на ощупь отыскивать свечу, как вдруг сквозь наполовину раздвинутые портьеры увидел в глубине дома движущийся свет. Испуганно отпрянул, притаился в углу. Свет приближался, становясь ярче; медленные, тяжелые шаги по ковру; показалось пламя свечи, а за ним — дед в ночной рубашке, бледный, безмолвный, огромный, похожий на привидение. Карлос замер, затаив дыхание; и глаза Афонсо, красные, обезумевшие от ужаса, остановились на нем, приковались к нему, пронизывая насквозь его душу и читая в ней его тайну. Затем старик с трясущейся головой без единого слова пересек площадку, где вишневый бархат в пламени свечи казался облитым кровью, и шаги его стихли в глубине дома, медленные, приглушенные, замирающие, словно последние шаги в его жизни.
Карлос, войдя в свою комнату в потемках, налетел на софу и упал на нее ничком, уткнувшись лицом в ладони, без мыслей, без чувств, видя лишь, как бледный старик снова и снова проходит мимо него, словно гигантский призрак с желтым светом в руке. Безмерная усталость и безразличие ко всему на свете овладели им; и лишь одно желание, возникнув, не отступало — желание лежать без движения где-нибудь в мертвой тишине и полной темноте… Так он пришел к мысли о смерти. Она — лучший целитель, надежное прибежище. Почему не пойти ей навстречу? Несколько гран опия — и он получит полный покой…
Эта мысль принесла ему облегчение и утешение, и он долго упивался ею. Исхлестанный неистовой бурей страстей, он вдруг очутился перед открытой дверью, манившей его уютным мраком и тишиной… Легкий шум — щебет птицы за окном — возвестил ему о восходе солнца и начале дня. Он встал, шатаясь от слабости, заставил себя раздеться. И лег в постель, лицом в подушку, чтобы снова погрузиться в сладостную апатию, предвкушение смерти, и в часы, которые ему еще остались, не видеть, не видеть ничего на этой земле.
Солнце уже поднялось высоко, когда вдруг его пробудил от забытья какой-то шум, и в комнату ворвался Батиста:
— О, сеньор дон Карлос! Дедушке в саду сделалось дурно, он лишился чувств!..
Карлос соскочил с постели, поспешно натянул поверх рубашки пальто. На лестнице экономка, перевесившись через перила, плачущим голосом кричала: «Да быстрей ты, парень, — он живет рядом с булочной, сеньор доктор Азеведо!» И привратник, с которым Карлос столкнулся в коридоре, на бегу крикнул:
— Он там, у каскада, где каменный стол!..
Под кедром, в глубине сада, Афонсо да Майа сидел на пробковой скамье, привалившись к столу и уронив голову на руки. Шляпа с обвислыми полями скатилась на землю; на плечи был накинут старый синий плащ с поднятым воротником. Вокруг — на листьях камелий, на посыпанных песком дорожках — сверкало золотом ясное зимнее солнце. В раковинах каскада тихо плакали струйки воды.
Карлос порывисто бросился к старику, приподнял его голову: восковое лицо уже застыло, глаза закрыты, на белоснежной бороде у уголков рта — две струйки крови. Тогда Карлос упал перед ним на колени, на влажную землю, стал трясти его за руки, восклицая: «Дедушка!.. Дедушка!..» Подбежал к каскаду, побрызгал на деда водой:
— Да позовите же кого-нибудь! Позовите кого-нибудь!
Потом приник к его груди, слушая, бьется ли сердце…
Но старик был мертв. Мертвым и похолодевшим было его тело, которое, подобно могучему дубу, выстояло столько лет и вынесло столько бурь. Он умер в одиночестве, когда солнце поднялось высоко, склонив усталую голову на грубый каменный стол.
Когда Карлос поднялся с колен, появился Эга, всклокоченный, закутанный в халат. Карлос, весь дрожа, обнял его и заплакал навзрыд. Вокруг толпились испуганные слуги. А экономка жалобно причитала среди розовых кустов, схватившись руками за голову: «Ах, мой добрый сеньор! Ах, мой добрый сеньор!»
Но вот прибежал запыхавшийся привратник с врачом, доктором Азеведо, которого он, к счастью, встретил на улице. Это был молодой человек, только что с университетской скамьи, худой и нервный, с круто торчащими усами. Он поспешно поздоровался со слугами, Эгой и Карлосом, который не мог унять слез, катившихся у него по щекам. Затем доктор снял перчатки и с преувеличенной тщательностью, ощущая на себе тревожные и вопрошающие взгляды влажных глаз, осмотрел Афонсо. Наконец, нервно пройдясь пальцами по усам, произнес несколько ученых терминов, обращаясь к Карлосу… Впрочем, сказал он, коллега и сам уже убедился в печальном исходе. Он от всей души выражает свою скорбь… Если что-нибудь понадобится, он с величайшим удовольствием…