Полка. О главных книгах русской литературы (тома III, IV) - Станислав Львовский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Понять суть шаламовского отношения к религии позволяет рассказ «Необращённый» из книги «Левый берег» (поскольку собственно «Колымские рассказы» – первый сборник – представляют собой как бы экспозицию, первый круг лагерного ада, многие поднятые там темы проясняются в следующих сборниках). Заведующая больницей, где герой Шаламова проходит фельдшерскую практику, склоняет его к вере. И хотя ответ, скорее всего, повлияет на её решение (станет ли герой фельдшером или вернётся на гибельный золотой прииск), он спорит с ней: «Разве из человеческих трагедий выход только религиозный?» – и возвращает ей Евангелие, которому предпочитает томик Блока.
«У каждого человека здесь было своё самое последнее, самое важное – то, что помогало жить, цепляться за жизнь, которую так настойчиво и упорно у нас отнимали» («Выходной день»): для заключённого священника таким «последним» становится литургия Иоанна Златоуста, Шаламов же не разделяет его веры, но понимает. У него есть своя религия – любимые стихи.
Что значит для Шаламова природа?
«Природа на Севере не безразлична, не равнодушна – она в сговоре с теми, кто послал нас сюда» («Детские картинки»). Северная природа красива, но Шаламов не любуется пейзажем; зато он везде пишет о морозе, который пробирает до костей и даже хуже голода. В рассказе «Плотники» герой притворяется, что владеет ремеслом, чтобы попасть с общих работ в мастерскую, – он знает, что скоро будет разоблачён, но даже два дня в тепле становятся вопросом выживания: «послезавтра мороз упал сразу до тридцати градусов – зима уже кончилась».
Человек, замечает Шаламов, умудряется жить в условиях, в которых лошади не протягивают и месяца. Не благодаря надежде (её нет), а только благодаря физической цепкости: «Человек стал человеком не потому, что он божье создание, и не потому, что у него удивительный большой палец на каждой руке. А потому, что он был физически крепче, выносливее всех животных, а позднее потому, что заставил своё духовное начало успешно служить началу физическому» («Дождь»), – Шаламов парадоксальным образом как бы соглашается с государством, в глазах которого «человек физически сильный лучше, именно лучше, нравственнее, ценнее человека слабого, того, что не может выбросить из траншеи двадцать кубометров грунта за смену. Первый моральнее второго» («Сухим пайком»). В рассказе «Сука Тамара» собака умиляет зэков «нравственной твёрдостью», поскольку не ворует еду (в отличие от них) и, добавим, бросается на конвоиров (у зэков нет даже мысли о сопротивлении). В конце собака закономерно гибнет: можно сделать моралистический вывод, что выживание в лагере – грех, потому что его неизбежная цена – нравственный компромисс. Но Шаламов антиморалистичен. Он не осуждает интеллигента, который рабски чешет пятки Сенечке-блатарю, противопоставляет[878] ему не другого героя (героев на Колыме быть не может), а ту же природу, стойкое северное дерево стланик, способное всё пережить и подняться. «Натуралистическое», по видимости, описание, пейзажная картинка по мере развёртывания превращается в философскую параболу: речь, оказывается, идёт о мужестве, упрямстве, терпении, неистребимости надежды»[879] – надежды, саму возможность которой Шаламов последовательно отрицает в «Колымских рассказах».
Природа у Шаламова – часто аллегория. Первый текст «Колымских рассказов» – краткий этюд, или стихотворение в прозе, «По снегу», о том, как заключённые цепочкой протаптывают тропу: «Если идти по пути первого след в след, будет заметная, но едва проходимая узкая тропка, стёжка, а не дорога, – ямы, по которым пробираться труднее, чем по целине. ‹…› Из идущих по следу каждый, даже самый маленький, самый слабый, должен ступить на кусочек снежной целины, а не в чужой след», – и неожиданное заключение: «А на тракторах и лошадях ездят не писатели, а читатели».
По мнению Леоны Токер, последняя фраза переводит этот обыденный сюжет лагерной жизни в аллегорию: снег превращается в белую страницу. Речь идёт не только о преемственности между разными авторами, пережившими ГУЛАГ, и их свидетельствами, но и о внутренней организации «Колымских рассказов», где каждый последующий текст призван оставить «новый след» в авторском видении пережитого – как писал автор в своём программном эссе «О прозе», «все рассказы стоят на своём месте».
Почему поссорились Варлам Тихонович и Александр Исаевич?
Начинались отношения вполне идиллически. Шаламов и Солженицын познакомились в 1962 году в редакции «Нового мира». Писатели состояли в восхищённой взаимной переписке и пытались дружить до 1966 года, но взаимное охлаждение назревало. Разрыв произошёл после того, как Шаламов отказался стать, по просьбе Солженицына, соавтором «Архипелага…», и в истории литературы два главных русских лагерных писателя остались антагонистами. Что же произошло?
Очевидна литературная ревность или по крайней мере потребность Шаламова существовать в литературе как самостоятельная единица, а не в тени Солженицына, монополизировавшего лагерную тему – и, по мнению Шаламова, хуже с ней знакомого. В невероятно комплиментарном письме об «Иване Денисовиче» Шаламов всё же указывал Солженицыну, что лагерь его – не совсем настоящий: «Около санчасти ходит кот – тоже невероятно для настоящего лагеря, – кота давно бы съели. ‹…› Блатарей в Вашем лагере нет! Ваш лагерь без вшей! Служба охраны не отвечает за план, не выбивает его прикладами. ‹…› Где этот чудный лагерь? Хоть бы с годок там посидеть в своё время».
Ссыльный Александр Солженицын в лагерной телогрейке. 1953 год[880]
Солженицын признавал, что опыт его несравним с шаламовским: «Я считаю Вас моей совестью и прошу посмотреть, не сделал ли я чего-нибудь помимо воли, что может быть истолковано как малодушие, приспособленчество». Шаламов откликнулся на просьбу даже слишком буквально – уже после смерти Шаламова были опубликованы его дневниковые записи, где Солженицын назван «дельцом»: «Солженицын – вот как пассажир автобуса, который на всех остановках по требованию кричит во весь голос: "Водитель! Я требую! Остановите вагон!" Вагон останавливается. Это безопасное упреждение необычайно»[881]. Шаламов полагал, что Солженицын изображает лагерь слишком благостно из конъюнктурных соображений, и упрекал его в «пророческой деятельности».
Как замечает, однако, Яков Клоц, «маска соцреализма, взятая Солженицыным "напрокат" у официальной литературной догмы и ловко примеренная автором, разбиравшимся в правилах игры, – только она и могла сделать возможной публикацию повести в советской печати. ‹…› …Именно в этом эзоповом сочетании правдивого и дозволенного заключается великое достижение Солженицына, сумевшего достучаться до массового читателя». Возможно, таким путём Солженицын решал ту же литературную задачу, что и Шаламов, – найти «протокол для трансляции нечеловеческого лагерного опыта в нечто, доступное человеческому восприятию»[882]. В «Одном дне Ивана Денисовича» на «не совсем настоящий» лагерь, где «жить можно», постоянно падает тень лагеря настоящего – Усть-Ижмы, где Шухов