Вилла Бель-Летра - Алан Черчесов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дверь в столовую отворилась, пропустив смуглянку с копной рыжих волос и коренастого пузана в очках, бесцеремонно подталкивающего ее кулачком сзади в спину. Хотя — признал покоробленный Суворов — спина у нее должна приходиться повыше…
— А вот и мы! — неожиданно прогремел коротышка владетельным басом. — Рад познакомиться: Жан-Марк Расьоль… А вы, полагаю, Георгий? Суворов? Разрешите представить: восходящая звезда современной словесности мадемуазель Адриана Спинелли. В некотором роде, моя ученица.
— Очень рад, — молвил Суворов и по-европейски, лягушкой, подержал на лице улыбку. Через пару секунд с непривычки скулы стали неметь.
— Запоздали на день: Мюнхен потребовал жертв. Прошвырнулись по злачным местам молодого фашизма. Ну, вы знаете: эти баварские пивнушки размером с аэропорт, где орут приблизительно так, как от пыток в турецкой тюрьме. Вот и мы до утра, обнявшись с японцами, горланили песни в «Хофбройхаусе», где в итоге, стоило мне вытянуть верхнее «ля», какой-то амстердамский громила решил меня облобызать. Адриана приревновала и подпалила ему бороду зажигалкой, после чего взялась затушить пожар в своей кружке. Голландец шутку не оценил и стал посягать на наше здоровье. Пришлось делать ноги. В довершение мы сперли чей-то велосипед.
— Трепло, — сказала девушка, сев за стол и закидывая ногу на ногу (сердце в Суворове чуть всколыхнулось, заерзало, но, не поддержанное овацией организма, оскорбленно надулось, сбив шаг). Пошарив в соломенной сумке, она извлекла серебряный портсигар и прикурила пойманную в кольцо презревших помаду губ коричневую сигаретку. Трудно с ходу сказать, какой из нее литератор, но вот художником Адриана определенно была: не каждый способен доходчиво рисовать своим телом слова. Например, слово «томный»… — Он всегда привирает. Даже когда по ошибке правду сболтнет.
— Такая у меня профессия, малыш, — ответил Расьоль и вдруг замер, вскинул челюсть, из-под очковой оправы уставился в скатерть и, сопнув на вдох-выдох, молниеносным ударом прихлопнул растопырившего в циркуль колени гигантского комара. Жест недурно дополнил портрет, подчеркнув в нем типичную агрессивность низкорослого властолюбца, привыкшего с ходу брать быка за рога. Подобного сорта ребята, ковырнул память Суворов, обожают коллекционировать сабли, нанизывать, как на решетку мангала, имена павших жертвой их обаяния женщин и не забывают запирать добычу в клетки нумеруемых блокнотов вместе с датами всех любовных побед. А еще отменно играют в бильярд, раньше срока лысеют и никогда не стареют, как бы ни тасовала колода их невезение. Восхитительное же соседство мне предстоит!..
— По-охоже на скелет… паутины. С подложенной под него… кро-овавой… (быстрая реплика в сторону: интересно, от кого из нас он сосал?) и круглой… мишенью. Ф-фу, — изрекла Адриана, сопровождая паузы экспромта осуждающими нырками пальца в сторону пунктирных комариных ножек, косичкой вплетенных в развод на столе. Сморщив носик на испачканную скатерть, она брезгливо потерла ладошкой алую (тот же, будто под копирку, цвет!) юбку величиною с носовой платок, из подкладки которой шелковым волоском под суворовский плещущий взгляд выбивалась подпольная нить. Что-то это напоминало, но разгадать подсказку наблюдатель не успел: соскоблив о скатерть пустячок останков (два чешущих звука «шу-шу»), Расьоль, как ни в чем не бывало, продолжил:
— Моя голова что цыганка: едва родит, как уже снова беременна. Причем всякий раз заведомо лживым ублюдком, норовящим, чуть вырастут зубы, дать деру, бродяжничать где ни попадя и приворовывать из чужих кошельков… Вы говорите по-французски? — посверлил он очками Суворова, однако ответить не дал. Не удосужившись сделать хотя бы секундную паузу, Расьоль доложил: — У меня с русским негусто: «на здоровье», «чтоб ты подохла, скотина», «водка», «биляд» и «дай подержаться за сыску»… Вот, пожалуй, и все, не считая «мой дядя правил самочестно». Кажется, цитата из Пушкина?..
— Впечатляет, — сказал Суворов и покосился (слаб человек!) на загорелые коленки мадемуазель. — Мой французский скуднее.
— Жаль. Придется ковырять в зубах в поисках английских объедков, глядя на то, как наш коллега Дарси смакует британские деликатесы, доставшиеся ему по наследству от почившего в бозе ирландского пьяницы. Насколько я знаю, от Джойса он все еще без ума. Зато со словами…
— Дарси? — переспросил Суворов. — Оскар Дарси?
— Ну да, — пожал плечами Расьоль. — А что, разве он не приедет?
— Я, признаться, не слишком осведомлен…
— А-а-а! — француз шлепнул себя ладонью по лбу. Звук был вдвое звонче, чем давеча удар по столу. — Понятно! Пресловутая русская почта — «птенчик-тройка, кто тебя занемог…»
— Выходит, было еще и второе письмо?
Расьоль подтвердил:
— Где сообщалось, что, помимо меня самого, на виллу пожалуют Суворов и Дарси. Так сказать, весь набор специй, чтоб сварить рагу из столетних костей.
Не слишком приятно оскалившись, он подхватил яйцо и застрекотал по нему ложечкой, утаптывая скорлупу. Суворов невольно заметил, что за пару минут стартовавшего только что завтрака Расьоль умудрился обсыпаться сверху донизу разнообразными крошками, которые — есть такой тип небрежных чистюль — стряхнет затем с пиджака изящным щелчком, не оставив на одеянии ни единой соринки. Что еще? Чрезмерно подвижный и брюзгливый рот (знать, распутник бывалый), непослушные брови, шныряющие по нагой тыковке черепа наподобие дворников по стеклу. В комбинации выдают мимику человека, чей интеллект то и дело рискованно забредает в темную зону инстинкта, не всегда поспевая своевременно возвратиться на огороженные сознанием рубежи.
Наверняка храпит по ночам, подвел черту Суворов.
Адриана смяла окурок и равнодушно бросила:
— Затеять дурацкую пьесу на могиле у той, кто отыграл свой спектакль еще век назад… По-моему, пошло.
— У пошлости перед благопристойностью есть несомненное преимущество: она увлекательна, — Расьоль украдкой стрельнул в них очками. — Всегда хочется почесать там, где свербит. Ничто так не возбуждает изысканную публику, как безнравственные поступки, — при условии, что они сходят ей с рук. Не знаю, как будет с Дарси, а наш русский приятель производит впечатление приличного человека, так что явно не прочь безнаказанно поозорничать. А, Георгий? Вы же не станете отрицать…
Суворов с ответом замешкался.
— Станет — не станет, он уже здесь! — Адриана лениво его оглядела. Это не был взгляд друга. Колени качнулись, на мгновенье раздвинули ножницы бедер и открыли дорогу туда, где Суворову стало… хм… вроде как неуютно.
— Она очень коварна. Прямо лезвие бритвы — ее язычок…
Расьоль забавлялся. Ел он шумно и быстро — в той же манере, что говорил. Очередное появление кухарки, водрузившей на стол кофейник, он встретил восторженным возгласом:
— Будь я Кинг-Конг, в два счета бы умер от зависти при виде этого монстра!
Адриана с треском (получилось — внезапно) надкусила яблоко, и фонтанчик белого сока брызнул ей на запястье. Суворов успел разглядеть на нем маленький шрам.
— Вы что, так уверены, что служанка ничего не поняла? — не удержался он от вопроса, когда кухарка, собрав посуду, вышла из комнаты вон.
— Эта касатка? Она ведь глухонемая.
— Второе письмо?
Расьоль кивнул:
— Находка для нашего злачного места. Ей имя — Гертруда. Только вот с Гамлетом не задалось: старая дева. Да и действительно, где взять столь дикого нравом мустанга, чтобы покрыл бесполую эту кобылу?! Советую присмотреться к ее глазам. Сдается мне, один из двух — протез. В таких вопросах можете довериться очкарикам: мы хуже видим лишь то, что лучше нас видят другие, зато лучше нас никто не увидит того, кто видит хуже, чем мы. Бьюсь об заклад, Гертруда слепа на правую сторону. Косвенно подтверждает эту догадку ее более скромная левая грудь. Так что позвольте поздравить: мы в гостях у циклопа…
— Не обращайте… внимания, — сказала Адриана, серьезно посмотрев на Суворова и вновь растягивая, будто водя смычком по нервам, слова. — Ему неймется… показать, что он… свинья. Привыкайте. Стоит в его присутствии проявить элементарную обходительность, как он тут же захрюкает. И еще: упаси вас Бог взывать к его снисхождению иль доброте — в два счета затопчет копытцами.
С него станется, подумал Суворов. Из всего, что он помнил сейчас о французе, иного вывода и не проистекало…
Расьоль дебютировал в семидесятые серией экспериментальных книг, в которых по-ученически преданно соблюдал рецептуру «нового романа», — увы, без режиссерской находчивости Роб-Грийе и без скупого изящества, присущего лаконичной Саррот. Устав быть монахом в чужом и пустеющем монастыре, Расьоль переключился на журналистику. К тому моменту злости в нем скопилось достаточно, чтобы клеймить стилистические промахи тех, кто преуспел на ниве творчества хотя бы самую малость больше его самого. Увлекшись Роланом Бартом и трудами по семиологии, он попытался было работать в жанре интеллектуального детектива, однако и тут его ждал провал: реконструкция знаков ради самой реконструкции слишком уж походила на неуклюжее эпигонство заплутавшего в диалектике сложных абстракций невежды. Поняв, что оплошал, Расьоль сменил направление поиска и взялся осваивать эссеистику. Опыт знакомства со структурализмом даром не прошел: свой «дискурс» отныне он выстраивал на математически точном фиксировании внешних примет буржуазной реальности и разоблачении принимаемых ею «ложных обличий». Маска объективного критика прогнивших устоев субъективно пришлась Жан-Марку по вкусу, тем более что он мог бравировать происхождением из социальных низов (отец его был не то военный моряк, не то — еще прежде — приморский подкидыш, обретший приют в марсельском детдоме по неопрятности чьей-то поспешно покинувшей берег любви; мать перебивалась скотницей на ферме, где однажды, спасая коров от угодившей в хлев молнии, вдруг рухнула с воплем в солому и спустя пять минут, под всполохи пожара, разрешилась пожаром-сынком. «Не мешай мне навоз и треклятая скромность, я б сказал, что рожден океаном и искрой с небес», — пошутил Расьоль как-то раз в интервью).