Чешежопица. Очерки тюремных нравов - Вячеслав Майер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Писаки придумывают все новые версии своего дела и в них верят, точнее влюбляются. Пишут и ждут, пишут годами — ждут месяцами. Без этого уже и жить не могут, всем рассказывают, куда написали. Этих графоманов не любят все — особенно начальство, так как они записываются на каждый прием, к каждому встречному-поперечному: к начальнику зоны, к прокурору, к приехавшему для встречи с преступными массами академику-землевладельцу Терентию Мальцеву, даже к бывшим ворам в законе, доживающим под присмотром ментов и ими возимыми по зонам, где они, впав в старческий маразм, живописуют пагубность жизни в воровском законе. Мудрые начальники, загодя, до приезда комиссий перепроваживают писак в ШИЗО и ПКТ, чтобы глаза не мозолили, ибо они имеют обыкновение после слов начальства: «Вопросы к нам есть?» их задавать и «влезать со своим делом». Пишут они коряво, безграмотно. А уж когда кто-то им грамотно и слезливо напишет, то эту бумажку берегут, лелеют. Всем дают читать и ждут оценки. Когда скажешь: «Как это ты здорово написал, умно объяснил», считай, владелец письма попался на крючок. Далее он обязательно спросит: «Ты думаешь, это разжалобит верха?» — «Конечно».
Теперь у вас будут об этом постоянные разговоры. Каждого новичка зоны они встречают со своим делом и рассказывают, рассказывают о том, куда написали, когда, по их мнению, придет настоящий ответ. Манна небесная для них рассказы такого плана: «На этапе один мужик, идущий из Котласа, рассказал о таком событии. Баба у его знакомого — золото. Поехала в Верховный Суд РСФСР, открывает дверь в приемную и ба! Секретарем там пребывает грудастая, пышущая здоровьем ее землячка Зойка. Девка не промах, ушлая, замуж за москвича выскочила. Пробы на ней негде ставить было, такая раньше была. Баба к ней в ноги: „Зоинька, зайчик, выручай, несчастье-то какое, мой дурак в тюрьму угодил. Ни за что, подрался, повздорил, кто-то, не он, конечно, одного ножичком пощекотал. А моего зачинщиком посчитали и влепили. Выручай, голубушка, в долгу не останемся. Там в Верховном Суде вся приемная с пола до потолка забита делами. Конечно, с ними и за сто лет не разберешься. Страна-то у нас огромная и все сидят“. Зойка сказала: „Хорошо, ищи дело своего“. Баба, не поверите, неделю перебирала папки и нашла, положила на стол Зойке. Та утречком подсунула Председателю Суда. Тот взглянул, ясно, туфта. Приказал подать на пересуд, так как состава преступления не было. Мужика вскоре освободили. Писать надо, братцы, писать, на то и грамота дана, на то и всеобщее среднее образование сверху спустили».
Зона травмирует человека до основания. Мучительно наблюдать за истощенными людьми, впавшими в жор. Это такое разрушение психики, когда хочется есть, есть, есть — без конца и без начала. Всегда. Жор от слова жрать. Жорный чучек ест все подряд — плесневелый хлеб соседа, так свой сразу съедает, протухший маргарин, промасленную бумагу, все, что является съестным или когда было им. Блатные бросают ему свиную шкурку от сала, которой они драили сапоги, она черная, грязная, пыльная. Жорный ее съест. Мужики и блатные еще в состоянии сдержать себя, не впадать в жор. Молодые крепятся. Старики, инвалиды, алкоголики — все в жоре. Черти копаются в мусорных свалках, ищут рыбьи головки от хамсы и кильки, разваренные кости, очистки, выброшенные жабры океанических рыб. Из них варят суп, пьют это вонючее грязное месиво. Им, вроде, и ничего не делается. На то они и черти. Чертей сразу видно — они обмусоленные, одежда в подтеках, облитая помойным супом. От них на расстоянии несет падалью. В их чайниках всегда тысячу раз прокипяченый чайный заварной мусор. Чай такой коричнево-черный, употребление его приводит к отеку ног, они становятся грузными, слоновыми, рыхлыми. Меняется походка, черти не ходят, а передвигаются, раны на их теле не зарубцовываются, они всегда гнойные, открытые. Летом на этих ранах всегда, когда черти спят, сидят мухи. Черти их не чувствуют, кажется, что даже довольны тем, что вызывают интерес у мух. И летают такие жирные мухи по казарме, от одного вида которых наступает тошнота, пропадает аппетит. Черт всегда просит, просит глазами, упершись взглядом в еду, просит отдать ему баночку от консервов минтая: «Не выбрасывайте, она мне сгодится». Черт ее оближет, пальцем грязным впитает оставшиеся жиринки. Черту все можно. Он не кушает, а хавает, то есть глотает, набивает ненасытную утробу. Он умоляюще просит объедки, выпивает пролитое на оцинкованный стол, сгребая сначала в ладони. Черт всегда в жоре. Жор даже на воле не проходит. Идет человек по улице и подбирает все съестное, кладет в карманы, в сумочки. Он, жорный, копается в мусорных корзинах, слизывает сладкое с конфетных бумажек вместе с оставшимися слюнями и плевками. Знайте люди, это порождение советской пенитенциарной системы — человек в жоре.
Когда все в состоянии тревожной взвинчивости, то любое парапсихическое растройство сразу вызывает коллективный ответ. Неуместная шутка или придирка надзирателя вызывают хохот-ржание. Зэки лошадино ржут и сами не знают почему. Часто только потому, что кто-то где-то заржал. Может, и на самом деле бывает смешно. Вот, впрягшись в лист железа, группа пидоров из хозотряда тащит бочку с испражнениями. Все ржут и советуют лидерам там искупаться. Ржут без смысла даже тогда, когда по зоне несут гроб — кто-то в санчасти окачурился. Не выясняют кто, а просто ржут, веселятся, потому что увидели живой, свежий гроб.
Надзиратель на шмоне проверяет зэка, ощупывает его, требует поднять руки, расставить ноги, осматривает сапоги, одежду, пачку папирос, кепку-пидорку. Осматривает со смаком, как артист и мастер своего дела, держит руку в промежности, ища якобы привязанный гибким бинтом чай. Все смеются и умиляются, а уж апогея достигает веселье, когда от пинка, запутавшийся в портянках чучек летит в грязь. Все в восторге: «Так ему, так ему, молодец, Сметана! (кликуха прапорщика)».
Бывает и не до смеха. Вдруг, как бы по команде на ходу поезда начнут раскачивать «Столыпин». Этот вагон несбалансированный — с одной стороны проход, с другой набитые зэками трехэтажные купе. Качают, качают в упоении, бегает, очумев, охрана, дергают тормоза. Наконец — крушение поезда. Стрельба, кровь, военные вертолеты.
Качают и воронки, погибая от удушья после опрокидывания машин, так как по инструкциям МВД СССР их открывать вне тюрьмы, зоны и территории суда не полагается. Валяются сутками автозэки до прибытия спецконвоев. А потом лезут, лезут в камеры, уплотняясь сапогами надзирателей, лезут, обливаясь потом и мочой, обблевывая друг друга, испражняясь, впадая в обмороки, с кровотечениями из носа, но лезут. Никто не скажет: «Хватит, рядом пустые камеры, не пойду, нет места. Стреляйте». Никто же тебя за это не убьет и солдата этого ты больше не увидишь. Так же, пожалуй, смертники лезли в газовые камеры и дрались за место в них.
Объясните, если сможете, такое явление. В 1963 году, похоже, спятила вся хозобслуга Чунской зоны. Около ста человек принесли чурочки в столовую, служившую, как и во всех зонах, одновременно и клубом, и стомиллиметровыми гвоздями, передавая гвозди и молоток друг другу, прибила к пенькам свои мошонки. Среди участвующих в этом мероприятии был и зэк, в прошлом генерал, прошедший финскую, германскую и японскую войны. Когда начальник отряда вошел к ним с лектором, который должен был провести беседу, никто не встал. Все кричали: «Не можем, гражданин начальник, встать, члены из дерева вытащить». Своих санитаров не хватило, пришлось пригласить из местной районной больницы для ответственного задания — гвозди из мошонок выдергивать.
В зонах малолетних психозы сущий ад и сплошной ущерб. То плющат кружки, то рвут одежду, то разбегаются. В них запрещается стрелять. Там, как считают, сплошной кипиш. Укажите, какая советская зона не пребывает в скрытом кипише? Администрация даже заинтересована в таком психозе и он нагнетается разными сообщениями, усиливается лекциями, режимными и политическими часами. Психоз амнистийный ожиданий держит зону даже крепче, чем автоматы охраны, верит простой советский человек, воспитанный страхом и популистскими лозунгами, во всесилие и милосердие правительства и ЦК КПСС, в справедливость законов. В конце концов, он даже благодушествует: «Разве плохо сидеть? Кормят, хоть и хреново, но мы и того не достойны; одевают — дают бушлат, зэчку, пидорку, две рубахи, два костюма, сапоги и портянки, как-никак заботятся; спим на матрасах с простынями, подушками, одеялом, можно даже на время отключиться под одеялом и подышать собственным духом; моют и даже мыло дают раз в месяц, полкуска хозяйственного, если его высушить, хватит и на физиономию; стригут зоновской машинкой — жить можно. На воле не лучше». Начинаются на эту тему бесконечные разговорчики: «Там, за забором — одна скука, надо каждый день вставать и ехать на работу в переполненных автобусах, стоять в очередях за продуктами, ждать десятками лет клетушки в малогабаритных хрущобках, ругаться каждый день с бабой, которая, ясно как день, в рабочее время спит в цехе с пузанчиком-начальником, добывать филки на еду, выпивку, курево. Жизнь на воле собачья. Дети отцов забывают. Только вот маму почему-то жалко. Но это так, кого-то надо и пожалеть». От таких раздумий становится жутко. Выход один — по-тихому подохнуть и ножками вперед из зоны.