Вместо жизни - Дмитрий Быков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Обычно такие утешения охотнее принимают в старости, но он как раз к старости ожесточался; со смертью Денисьевой и двух детей от нее (всего было трое, старший погиб уже на войне 1914 года) тема тщеты и бренности звучит у него все отчаянней, а потом и все суше… и вот уже страшный вывод: «Природа – сфинкс. И тем она верней своим искусством губит человека, что, может статься, никакой от века загадки нет и не было у ней». То есть и биться не над чем было. Один екатеринбургский, кажется, филолог составил антологию «Последнее стихотворение» – идея замечательная; последнее стихотворение Тютчева в самом деле очень показательно. Он диктовал чуть ли не до последнего дня; записывала его дочь, полунемка, трогательно ходившая за ним, но русского языка в совершенстве не знавшая, путавшая слоги, пропускавшая строчки,- да и ему уже не повиновалось ремесло, он коверкал размер, не мог удержать мысль… В общем, последнее это стихотворение – о ссоре московского головы Ларина с московским же губернатором Дурново; кончается оно строчкой «А впрочем, тут много шума из пустого». Так закончил Тютчев свою поэтическую карьеру.
Иногда думаешь: как он все-таки держался, на чем стоял? Не была же его поэзия, в самом деле, явлением тотального отрицания, как писали авторы советских предисловий? Ответ содержится в стихотворении, весьма известном в русской революционной среде; его даже на музыку положили, хотя оптимисты-материалисты и считали, что есть в этой песне гнилостный пораженческий дух. Стихи эти теперь цитируются нечасто, а между тем в них содержится рецепт на все времена, который и Тютчеву сгодился, с его-то циничным и негипнабельным умом, да и нам теперь подойдет:
1
Мужайтесь, о братья, боритесь прилежно,
Хоть бой и неравен, борьба безнадежна,
Над вами светила молчат в вышине,
Под вами могилы – молчат и оне.
Пусть в горнем Олимпе блаженствуют боги -
Бессмертье их чуждо труда и тревоги,
Тревога и труд лишь для смертных сердец:
Для них нет победы – для них есть конец.
2Мужайтесь, боритесь, о храбрые други,
Как бой ни жесток, ни упорна борьба,
Над вами безмолвные звездные круги,
Под вами немые, глухие гроба.
Пускай олимпийцы завистливым оком
Глядят на борьбу непреклонных сердец:
Кто, ратуя, пал, побежденный лишь роком,
Тот вырвал из рук их победный венец.
Это он написал в сорок семь лет. Этика, конечно, самурайская или, если угодно, христианская в самом ее радикальном варианте. Только тот и победил, кто погиб, не сдавшись,- тому завидуют небожители. Впрочем, еще в «Цицероне» у него было о завидности рокового жребия. Да и все роковое внушало ему восторг – и на синтезе этого восторга и неодолимого скепсиса возникала лучшая его лирика, в которой самым частым постепенно становилось слово «дым». «Треск за треском, дым за дымом, сучья голые торчат»… «Вот наша жизнь, промолвила ты мне: не светлый дым, блестящий при луне, а только тень, бегущая от дыма»… «На пожарище печальном нет ни искры, дым один»… «Храм опустел, потух огонь кадила, но жертвенный еще курится дым»… Словно Тургеневу вторит: «А Литвинов затвердил одно: «Дым, дым и дым!» Весь Тютчев – задыхание в дыму, мучительная тоска по живому огню: «Живую муку мне оставь по ней» – пусть мука, лишь бы живая!
Я намеренно не касаюсь здесь обстоятельств его личной жизни – например, знаменитого побега из Турина, где он был старшим секретарем российского посольства, в Женеву, где он женился во второй раз, вскоре после смерти первой жены; не говорю и о широко известном его романе с Денисьевой, которая после четырнадцатилетней связи умерла в тридцать восемь лет; не касаюсь обстоятельств его предсмертной болезни, которую он переносил с редким мужеством, лежа в параличе после удара и не переставая учтиво шутить с посетителями. Все это дым, в сущности,- включая даже и самые романтические обстоятельства. Огонь был в нем – и в этом, вероятно, был секрет его притягательности: невысокий, сухонький, сдержанный, он притягивал красавиц, романтических мечтательниц, в него влюблялись, ему хотели служить. Все это, впрочем, его не радовало: в любви был все тот же «поединок роковой», и если идиллическую патриархальную Россию он еще мог себе помыслить, то идиллическую любовь – никогда. Всюду «угрюмый, тусклый огнь желанья», всегда «мы то всего вернее губим, что сердцу нашему милей». И все это под холодным звездным огнем – тоже любимый его образ: этот холодный огонь, конечно, отражение его тайного гностицизма, веры в то, что нет на свете ничего живого, кроме человеческого духа. Он один свидетельствует о Боге: природа кажется лишь «всепоглощающей и миротворной бездной». Как тут было не биться «на пороге как бы двойного бытия»!
Отсюда, вероятно, и полное его презрение к памятникам, к посмертной славе, к прижизненной популярности; «довольно с нас, довольно с нас!». Вполне в духе его личности и лирики было и запустенье Муранова (даром что имение это связано и со славным, столь же трагическим именем Баратынского). Кушнер посвятил Тютчеву не только отличное эссе, но и очень точное стихотворение:
«На скользком кладбище, один, средь плит расколотых, руин, порвавших мраморные жилы, гнилых осин,- стою у тютчевской могилы. Уснуть, остыть. Что ж, не цветочки ж разводить на этом прахе и развале! Когда б не Тютчев, может быть, его б совсем перекопали. Спросите Тютчева – и он сквозь смертный сон махнет рукой, пожмет плечами. И, мнится, смертный свой урон благословляет, между нами».
Ну, благословляет или не благословляет – вопрос отдельный, а вот что махнул бы рукой – это, я думаю, точно. Ему гораздо дороже тот памятник ему, который являет собою каждый из нас, стоя у ночного моря в божественном восторге и тоске, среди немолчного шума и пылающей звездной бездны.
2003 год
Дмитрий Быков
Сто десять, или Всё впереди
Писать о цветаевском юбилее – 110 лет – стоит со значительным опозданием, чтобы отследить кое-какие тенденции в «датских» публикациях. Не то чтобы мне хотелось прибежать последним и, пользуясь этим правом, всем сестрам раздать по серьгам,- просто у нас речь не только о поэте, но и о его посмертной жизни, и никогда еще – кроме разве последних двух лет земного существования – не было Цветаевой так плохо, как сейчас.
Во-первых, подавляющее большинство публикаций так или иначе посвящено особенностям цветаевской сексуальной ориентации. Видимо, ни в каком другом качестве поэт сегодня не способен заинтересовать широкую аудиторию; практически в каждой публикации обсуждаются два вопроса – любила ли Цветаева женщин и любил ли Сергей Эфрон НКВД. На оба давно уже дан положительный ответ. Сегодня литератор востребован только в своих поражениях, ошибках и перверсиях – то есть, по-пушкински говоря, только на судне. Вообще этот соблазн очень понятен, я сам когда-то преподавал литературу в сложном классе и пытался по молодости лет заинтересовать детей именно пикантными подробностями из жизни гениев, но скоро устыдился. Даже трудным детям такой подход быстро надоедает.
Есть, впрочем, и другая крайность (не знаешь еще, какая хуже): противоположности вообще сходятся, они различаются по вектору, но совпадают по уровню. Есть пошлость бульварная, есть – культурная, выспренняя, со множеством тире… Цветаевский стиль в самом деле заразителен, и до чего же Цветаева ненавидела собственных эпигонов! Однажды Вадим Руднев (вполне приличный человек, неизменно, однако, сокращавший ее избыточные, огромные очерки для «Современных записок») в письме, где ОТКАЗЫВАЛ ей в публикации, воспользовался ее манерой, переборщил с тире. Это вызвало у нее не вполне адекватный (адекватных вообще не было), но объяснимый взрыв негодования, и воображаю, с какой яростью накидывалась бы она на бесчисленных своих эпигонок, злоупотреблявших приметами ее стиля, и тире, конечно, в первую голову… Читатели помладше, быть может, уже не застали этих прелестных девиц, а я еще отлично помню: на каждой олимпиаде по литературе в пачке вполне приличных работ обязательно находилось стихотворение в прозе от экзальтированной девицы – как правило, гипотонической, с тонкими холодными пальцами и каждое слово – через – тире… Это выглядело еще хуже, чем тексты Анастасии Ивановны Цветаевой, утверждавшей, что именно она в своей книге «Дым, дым и дым» (1916) начала писать прозу так – экспрессивно, интонационно… Не хочу обижать Анастасию Ивановну, прожившую почти сто лет, и каких мученических лет!- однако она во всем была какой-то пародией на сестру: цветаевская неукротимая витальность обернулась в ее случае беганьем на коньках чуть не до девяностолетнего возраста, цветаевская влюбчивость – сплошным неприличием, цветаевская экстремальность – экстравагантностью… В общем, живая иллюстрация того, чем становятся чудачества и болезни гения без главной составляющей – без гениальности, непременным спутником которой является благородство. Цветаевские эпигоны были этого благородства начисто лишены, и оттого так смешно, прости господи, смотрелись их суицидные настроения, чтения вслух при свечах, суеверия, гадания по книгам, непристойно длинные письма к возлюбленным и обязательные тире. Что такое цветаевское тире вообще?- никак не знак манерности или слабости, но средство усиления, спрямления речи; коль скоро тут вообще допустимо сравнение со спортивным снарядом – это не лента, а штанга; и в результате все подражательницы Марины Ивановны имеют вид гимнасток, танцующих со штангой наперевес. Зрелище кислое. Вообще, мне кажется, ей должны подражать скорее мужчины: беда в том, что «цветаевками» являются, как правило, женщины с характером и темпераментом Ахматовой, но под Ахматову труднее «косить», а цветаевский арсенал обманчиво доступен. Знай пиши длинные письма, употребляй – тире, мучай всех окружающих да периодически покушайся на самоубийство.