Горовиц и мой папа - Алексис Салатко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Февраль 49-го, студеный февраль 49-го… Доктор, который пользует маму в больнице Кошен, посоветовал ей отправиться в санаторий, не скрывая, впрочем, от отца, что питает мало надежды на результат. Чтобы не похоронить вообще всякую надежду, эскулап добавил: «Можно быть пессимистом, но продолжать верить!»
Папа разозлился на это донельзя: высокомерное светило из светил, как ему казалось, почти хвастается неверием в то, что делает. Заведенный до предела, он попытался прибегнуть к «параллельной науке» — обратиться к так называемым ученым, которые за счет умирающих вели жесточайшую конкуренцию, размахивая едва ли не каждый день новой революционной терапией, рекламируя то одну, то другую новую панацею. Но тут возникла проблема: эти шарлатаны требовали слишком высокой платы за свои услуги, а у нас денег и без того не хватало, так что платить им было просто нечем. Я пробовал урезонить папу, намекая — прозрачно, но так, чтобы не огорчить его еще больше, — на тщетность подобных усилий.
В итоге — и после изрядной нервотрепки — он решил последовать совету консультанта из Кошен.
Мы поедем в Швейцарию — как раз туда, где много лет назад папа провел незабываемые каникулы со стариной Горовицем. Бабушка уже давно освободила дедушкино шале, снова отправившись в Ментону — тосковать в оцепеневших садах виллы «Серена», поливать помоями отпускников, современных варваров, потеснивших тех, кто жил тут постоянно. В общем, территория в Веве на то время оказалась свободна.
В первый раз мы собирались в отпуск втроем. Горы я знал до сих пор только по рассказам бабушки и по немногим дореволюционным фотографиям, на которых братья Радзановы высаживались на берега Лемана с теннисными ракетками под мышкой. И теперь мне было ужасно странно ступить на ту же щебенку у вокзала в Веве. Думаю, папа был взволнован не меньше моего, когда вновь оказался в обстановке своей юности рядом с верзилой, в точности похожим на молодого человека, каким был в те далекие времена он сам, — ну, по крайней мере, внешне.
Папа настаивал на том, чтобы мы вернулись к игре в теннис. Пообещал, что не будет психовать. Я заметил, что у нас нет ни ракеток, ни мячей, кроме того, сейчас мертвый сезон, а значит, убрали сетку с корта. «Ну и что? — удивился папа. — Не вижу никаких проблем!» Он помог закутанной маме подняться в кресло арбитра и попросил вести счет, а мы стали делать вид, что разыгрываем сет, используя вместо мячей снежки. Это был единственный раз, когда я победил папу, и он с улыбкой мне поклонился.
В Веве я познакомился с совсем новым отцом. Его оставила всякая суровость, и он с жаром рассказывал о своей жизни до изгнания. Он вспоминал брата, вспоминал, что они вытворяли под носом у Анастасии. Священный тандем братьев Радзановых. Неразлучных, как пальцы одной руки.
Димитрий настоял и на том, чтобы мы поехали обедать в Монтрё. Взяли такси. Папа выбрал дорогу мимо виноградников, прилепившихся к склону горы, — оказалось, что за виноградниками этими здесь ухаживают с помощью особой, зубчатой железной дороги[30]. Потом он пригласил нас с мамой в тот самый ресторан, в котором отличился Федор двадцать пять лет назад. Папа выпил бокал вина, а вместо закуски рассказал нам эту историю:
— Мой брат хлебнул лишнего и приударил за женой своего соседа, баварского туриста. Спор. Пощечина. Федор с баварцем дерутся на дуэли в шесть часов вечера, на лугу, неподалеку от озера. Федор ранит баварца в плечо. Чуть позже мы уже заключаем мирный договор в баре дансинга — мой братец, баварский турист, его жена и я. Водка льется рекой. Федор танцует с дамой, она прижимается к моему брату чуть теснее, чем угодно мужу. И всё сначала. В шесть часов утра брат с баварцем опять стоят лицом к лицу с оружием в руках. В полдень мы все сидим в ресторане. На этот раз у баварца перевязаны обе руки. Между столиками прогуливается цветочница с розами. Федор поворачивается к сопернику и самым любезным на свете тоном спрашивает разрешения подарить цветы его жене. Тот свирепеет. И тогда Федор добавляет: «Будь у вас руки свободны, век бы мне не видать такого счастья!»
День окончен. Возвращаемся ночью. Мама закрывает глаза и приникает к папиному плечу. Она улыбается. Никогда раньше я не видел, чтобы мои сдержанные, стыдливые родители на людях проявляли друг к другу такую нежность.
То, что должно было прозвучать траурным маршем, звучит последним па-де-де — возвышенным и волнующим. Чаще всего я оставляю их наедине: во мне вспыхнула надежда, что любовь Димитрия победит зверька, грызущего легкие Виолетт. Часами брожу вдоль берегов озера, бросаю в воду камешки, вдыхаю ледяной воздух… Направляясь с пляжа домой в последний вечер, переступаю через растерзанный труп лебедя, ставшего жертвой неизвестного мне хищника.
Мама умерла в Шату спустя несколько месяцев после этой чудесной, светлой и нежной, проникнутой ностальгией поездки. Это случилось 12 июня 1949 года. До последнего вздоха она улыбалась, до последнего вздоха сохраняла свою душевную чистоту. Пока длилась агония, папа не отходил от ее постели, держал маму за руку и что-то тихонько говорил ей. А потом, наверное, по маминой просьбе, подошел к роялю и сыграл последнюю часть одной из сонат Моцарта, и это было — как если бы забил фонтан из тридцати, сорока разноцветных струй.
Сидя в своей комнате на втором этаже, я готовился к экзаменам на звание бакалавра. Было, наверное, часов семь вечера, пот лил с меня ручьями. Дверь и все окна мы распахнули, но все равно по дому не гулял ни малейший сквознячок. Листья на деревьях оставались неподвижны. Гроза, обещавшая разразиться еще в полдень, все созревала.
Вдруг музыка резко оборвалась. Бросив учебники, я сбежал вниз по лестнице. Папа больше не играл. Он спрятал лицо в ладонях и плакал горючими слезами. Я вошел в спальню и приблизился к кровати, где покоилась мама. Ее правая рука так и замерла на стоящей на тумбочке у изголовья чашки с лесной земляникой. Я закрыл маме глаза. Потом тихо-тихо подошел к проигрывателю и поставил на вертушку первую попавшуюся пластинку. Оказалось — «Мефисто-вальс» Ференца Листа в исполнении старого приятеля из Нью-Йорка. Папа знал эту вещь наизусть, и мне не было необходимости доставать ноты и переворачивать страницы. Преодолевая горе, папа попробовал ответить Горовицу, но руки не слушались, дрожали. Я без дела стоял рядом и мысленно уговаривал папу принять вызов. Папа сделал еще одну попытку… нет, он не поспевал за записью. Пальцы у него сводила судорога, и ему не удавалось взять ни одного аккорда. Тогда я приподнял звукосниматель, убрал пластинку. Пытка закончилась. В комнате стало тихо. Я крепко обнял папу.
Похороны отложили, чтобы я смог сдать вторую часть письменного экзамена. На самом деле экзамены-то я завалил, но меня вытянули: сыграли роль мой школьный дневник и, наверное, драматические обстоятельства. Место освободилось, и бабушка быстренько этим воспользовалась. Для нее жизнь продолжалась, нет, скорее даже началась заново после неудачного периода, который следовало вычеркнуть. Все забыто, ничего лишнего не осталось, начинаем сначала. Бабушке было под восемьдесят, но она развивала бурную деятельность и совершенно не понимала, с чего это мы так подавлены. Бедняжка Виолетт? Так ей все равно теперь уже ничем не помочь! Мир принадлежит тем, кто борется. Таким, как она, Анастасия. Когда красные убили ее мужа, а саму ее — как прокаженную! — выгнали из России, ей надо было справиться с этим, и она справилась. Нас не было бы на свете, если бы она не сражалась из последних сил!
— Давай-давай, встряхнись-ка немножко, — то и дело говорила она Мите, но он, убитый горем, не слушал и не слышал.
И тогда она взялась за меня. Забыв все свои великие теории наследственности, отнюдь не говорившие в мою пользу, она убеждала меня в необходимости быть на высоте. Раз у меня есть хоть капля радзановской крови, сейчас самое время это доказать, не так, что ли? Мы не станем плыть по течению, мы не позволим дому прийти в упадок! Она говорила и говорила, глядя мне прямо в глаза и сжимая мою руку своей крабьей клешней, она говорила, потряхивая тремя выбившимися прядями, до тех пор, пока я — уже не в силах ее слушать, доведенный до предела — не заорал:
— Бабушка, КАК ты нам осточертела!!!
Это был крик души, тут не было никакого расчета, разве что надежда: от подобной дерзости Анастасия вылетит в окно со скоростью торнадо.
Ничуть не бывало! Не ответив ни слова, она через всю гостиную направилась к папе, расположившемся в Восточном Экспрессе (на банкетке из поезда, служившей нам диванчиком, — папаша Штернберг в свое время разыскал ее где-то на блошином рынке).
— Послушай, Митя, — произнесла бабушка. — Не может быть и речи о том, чтобы я тебя покинула. Слышишь: не может быть и речи! Ну а теперь доставь-ка мне удовольствие, скинь этот подрясник и оденься прилично. Сейчас уже без пяти восемь, а в двадцать минут девятого к нам придут друзья, и мы должны быть готовы их принять!