Сибирский послушник - Алексей Смирнов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он не закончил. Так получилось, что в памяти Швейцера вспыхнула очередная сверхновая. На сей раз это был не микроавтобус и не чужие врачи, Швейцер увидел белую дверь с табличкой - больше ничего. Табличка висела на гвоздике - картонная, грязноватая; надпись была сделана от руки, словно в шутку. Написано было следующее: "В. В. Сектор".
Швейцер согнулся, и его вырвало.
"Это просто радости страсти, шалости подсознания, - убеждал он себя. Владимир Набоков, "Ada or Ardor"".
Вокруг забегали, примчался спасительный доктор Мамонтов. Дежурный лицеист притащил тряпку и стал убирать.
- Господь с вами, - безнадежно махнул рукой Савватий, отстраняя историка. - Мир вам, можете разойтись. На первый раз будем считать вопрос исчерпанным, но если такое случится вновь, виновники узнают, что такое преисподняя и вечное пламя.
С преисподней ректор погорячился, однако вскоре ему выпал случай сдержать свою угрозу. Это происшествие окончательно запутало лицеистов и породило новые толки. Незадолго до отбоя отец Савватий, вышедший по какой-то надобности в коридор, наткнулся на Листопадова. Тот, в кои веки раз изменяя своим привычкам, воспользовался поздним часом и вздумал съехать по перилам прямо под бороду ректора. Это оказалось последней каплей, и Листопадов был незамедлительно заключен под арест, но его направили не в преисподнюю, а в карцер.
11
"Может быть, все же сегодня? ..."
Швейцер стоял перед мучительным выбором. Его не покидало тяжкое предчувствие какой-то беды. Входя в ослепительный зал, он понимал, что танцор из него нынче никудышный.
Рвота - тревожный симптом, и из церкви Швейцер отправился на очередное обследование. Доктор Мамонтов вел себя подозрительно. Конечно, он выслушал Швейцера, взял новые анализы, помял живот, но пациенту казалось, что от него ждут чего-то иного.
- Да, да, - кивал доктор Мамонтов, заранее соглашаясь со всем, что скажет Швейцер.
И бросал на него непонятные, быстрые взгляды. Тот же предполагал, что с этаким расстройством его непременно положат в изолятор, но доктор зачем-то уколол его сложными витаминами, велел зайти снова в случае чего и распрощался. Он почти вытолкал Швейцера за дверь, как будто не желал его видеть.
В спальне Швейцер узнал про Листопадова и вконец растерялся. За перила - карцер, за дуэль - обычная выволочка?
К нему бросился Оштрах; недавний противник выказывал знаки столь глубокого расположения, что становилось неловко.
- Это не от шпаги, Куколка? - взволнованно спрашивал Оштрах. - Не из-за меня? Что вам сказал Мамонтов?
- Нет - я, верно, что-то съел, - ответил тот подавленно. Между прочим, и правда - что с ним случилось? Неряшливая табличка означала нечто тошнотворное - настолько гнусное, что даже не требовалось помнить ее смысл. "И на том спасибо", - подумал Швейцер, вздрагивая. Он больше не хотел вспоминать.
Неприятность с Листопадовым добавила размышлений. Выходит, карцер был пуст? Вчера был занят, сегодня - нет. Это значит, что Раевского уже нет в Лицее. Его куда-то переправили - возможно, в сопровождении Браго. Швейцер и сам не знал, почему он так решил; эта гипотеза родилась внезапно, без видимых причин; чутье же подсказывало, что он недалек от истины. Может быть, что-то расскажет Листопадов. Хотя навряд ли: даже если Раевский оставил запись на стене, ее наверняка смыли. Педагоги внимательно следили за "тюремной" перепиской и никогда не пропустили бы такой улики. Кроме того, карманы пленника наверное обшарили и отобрали все лишнее - в том числе карандаш. Карандаш у Раевского был, об этом говорила записка. Бог с ним, с карандашом. Даже если Раевский как-то исхитрился и оставил послание, Листопадов может его не заметить. Да Листопадов и не тот человек, что расскажет, даже если прочтет.
Внезапно до Швейцера дошло, что на него смотрят. И правда - стал столбом, как истукан, а между тем уж наследил достаточно и сам взят на карандаш: да, он должен думать вот об этом одном карандаше, и ни о каком другом, иначе доиграется. Он поспешил на мужскую половину зала. Лицеисты по случаю бала сняли школярские сюртуки, натянули парадные мундиры. В глазах рябило от зеленого сукна, алых погон и позолоченных аксельбантов. Сверкали зеркальные сапоги, крепко и сладко пахло грубоватыми духами. У противоположной стены расселись барышни. Они, как всегда, появились внезапно. Секунду назад было пусто, и вот уже по лестнице поднимается чинная процессия: лифы и юбки-колокола, розовое и голубое, шуршание вееров, парикмахерские башни, банты, "ножку ножкой", чешки-туфельки, массивные заколки и крашеные перья сомнительных птиц. Румяна, тени и тушь, перчатки по локоть, лучистые серьги, кокетливые мушки. Барышни сидели чинно, как и положено барышням; их опекала суровая особа в полумонашеском одеянии. Она наводила лорнет, кривила губы, грозила когтистым пальцем. Барышни шептались и делали вид, что вовсе не интересуются кавалерами. Кавалеры, в свою очередь, громко и попусту смеялись, поминутно приглаживали волосы и поводили плечами, которым было непривычно в тесных мундирах. Сияли начищенные пуговицы; отдельные лицеисты то и дело подходили к столикам с напитками и сластями, наливали себе ситро, но поначалу ничего не ели, боясь накрошить на пол или перепачкаться кремом. Многие потели, особенно нескладный Вустин; запах пота вливался в общую парфюмерную гамму и уверенно отвоевывал первенство.
Вся эта праздничная роскошь выглядела пустяком в сравнении с обновленной внешностью преподавателей. Отцы-педагоги образовались в оркестр - и нарядились соответственно. Оставив дежурным отца Пантелеймона, они сменили повседневные рясы на трико, причудливые камзолы, озорные шапочки с утиными козырьками, широкие пояса. Это отвечало их представлениям об эстраде и веселье вообще; трико и камзолы были усыпаны блестками, к чулкам-сапогам прицепили маленькие острые шпоры. Отец Савватий нахлобучил цветастый цилиндр и подвел глаза; он был саксофон, и уже давно примеривался к мундштуку огромными губищами, похожими на губы сома. Шелковые панталоны обтягивали неимоверный ректорский зад. Борода была расчесана надвое, пальцы унизаны перстнями. Отец Саллюстий нарядился в тирольскую шляпу с перышком и безрукавку на меху: он кого-то изображал. Его инструментом оказалась скрипка; историк прохаживался по авансцене, помахивая смычком и сдерживая жидкие смешки. Таврикий сидел за фоно, закутанный во что-то полосатое и радужное. Чернильный палец ударял по "ля", зависал и снова бил. Еще одна скрипка была у отца Коллодия; этот, широко раздвинув ноги, сидел за пюпитром и настраивался. Для пущего юмора Коллодий продел себе в нос огромную серьгу с бриллиантом, которая полностью стирала его блеклое, безбровое лицо. Отец Гермоген сосредоточенно, как будто искал дырочку, вертел бубен, сонный Маврикий пощипывал бас; доктор Мамонтов, утверждавший, что бальные танцы развивают гормональную систему и вдобавок являются профилактикой гомосексуализма, был переодет арлекином и хищно поглядывал на вверенные ему барабаны.
В зале было жарко. Швейцер взял стакан с газировкой и прикинул, стоит ли ему вообще танцевать. "Неужели сегодня?.." Внутренний голос подсказывал ему, что танцевать придется - для пользы же дела. Швейцер еще не знал, чем сможет помочь ему какой-нибудь вальс, но видел, что выглядеть белой вороной еще опаснее. Положившись на случай, он присоединился к Берестецкому и Коху, которые над чем-то смеялись. Кох держался неестественно и походил лицом на призрак: маскируя прыщи, он перестарался с пудрой. Чистенький, подтянутый Берестецкий мог быть спокоен, его кожа была гладкой, как глянцевая бумага. На балах он всегда оказывался фаворитом, но не задавался, вел себя скромно и просто. В нем был даже некий излишек хорошего, и Швейцер, который уже не мог терпеть и готов был раскрыться перед кем угодно, избрал бы Берестецкого в первую голову, но эта вот сугубая, если закрыть глаза на постоянные опоздания, правильность его останавливала, отпугивала. В том, что он мог сообщить Берестецкому, не было ни грана правильности. Тот попросту не поймет, о чем речь - не умом, умом он не обижен, не поймет нутром. Вежливо удивится, искренне обеспокоится...
Саллюстий с силой вжикнул смычком по струнам, подавая сигнал.
- Господа, мы начинаем! - объявил он пронзительным голосом. Мероприятие, угодное Богу и полезное для общего подъема нравов. Во избежание грехов содомских и гоморрских... и чтоб проникнуться естественным очарованием и романтическим взаимным влечением... в общем, господа мазурка! ...
Грянула музыка. Танцы ставил доктор Мамонтов; хореограф из него был очень средний, если не хуже. О бальном церемониале он имел смутное представление, и руководствовался старыми книгами и историческими фильмами. Саксофон, бас-гитара и ударные инструменты превращали классические танцевальные мелодии в нечто фантастическое. Ректор, на секунду выплюнув мундштук, достал хлопушку и дернул бечевку: раздался грустный хлопок, разлетелось облачко конфетти, в зал прыгнула одинокая лента серпантина. Обозначив веселье, Савватий вернулся к саксофону и затрубил с утроенным старанием.