Связной - Гелена Крижанова-Бриндзова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Люди, онемевшие от ужаса, разбрелись по домам. Милан вел отца, у которого подгибались ноги. Вел его, со страхом заглядывая ему в лицо: оно то бледнело, то краснело. Он спешил поскорее привести отца домой, чувствуя, что вот-вот начнется приступ. Милан спотыкался о комки замерзшей земли, жмурился, чтобы отогнать слезы, слепившие глаза.
— Псы, подлые псы… — бормотал отец посинелыми губами.
— Псы, подлые псы… — повторял за ним Милан.
* * *
У Гривки в самом деле начался приступ, как только он добрался до дома. Доктор, тот самый, в очках, который всегда приходил к ним, отозвал Гривкову в сторону и сказал ей озабоченным голосом:
— Почему он не щадит себя? Еще один такой приступ, и все кончено.
Доктора привезла к Гривкам «скорая помощь», спешившая в Питру. Возвращался он поездом. Этим же поездом уехали эсэсовцы, а в отдельном купе под надзором гардистов ехали две старые женщины с распухшими от побоев лицами и руками, наспех перевязанными тряпками, из-под которых просачивалась кровь. И еще один человек ехал в том же купе того же поезда — Рудо Мацко, «политикан», старый холостяк, из-за политики так и не собравшийся жениться. Он тихонько сидел в углу купе, долгим затуманенным взглядом чуть прищуренных глаз вбирал в себя картину деревни, которая медленно скрывалась у него из глаз. Наручники на его почерневших от солнца и ветра руках, искореженных тяжким крестьянским трудом, при каждом движении тонко позванивали.
Рудо Мацко уходил, чтобы никогда больше не возвращаться в деревню, где остался после него старый, заброшенный дом да сомнительная репутация чудака и безбожника, которого хулили с амвона в каждой пасхальной проповеди.
6
У пекаря над лавкой, на которую женщины ставят свои корзины, висит плакат. Страшный мужик в шлеме, с ножом в зубах, бросается на испуганную женщину, прижимающую к своей груди дитя. «Вот они! — гласит надпись на плакате. — Защищайте свои семьи от варваров!»
Цифра, который принес плакат рано утром, приказал пекарю Репке приклеить плакат на видном месте. Молчаливый, вечно белый от муки пан Репка набрал на мешалку немного опары, шлепнул на стенку и наклеил плакат в присутствии Цифры. Потом повернулся и молча начал разгребать уголья в печи. Цифра подровнял плакат, разгладил уголки и ушел. Пекарь Репка разгребал уголья, руки у него тряслись. Он орудовал кочергой и щурился от жара, которым дышала печь.
Вошла Гривкова со своими корзинами. Поставила их на лавку, увидела плакат, вздрогнула, но ничего не сказала.
Прибежала невестка Моснаров в белом накрахмаленном платке.
— Тьфу ты пропасть! — вскрикнула она, увидев плакат над лавкой. — Что это у вас, пан пекарь?
— Плакат. Неужто не видите? — сказал Репка, медленно, старательно притворяя дверцу печи. — Цифра принес.
Постепенно женщин прибывало. Они обступили плакат, с ужасом разглядывали свирепого мужика с ножом. Плакаты вроде этого они видели и в других местах — на бензоколонках в городе и даже здесь, в Лабудовой, на дощатых заборах и на стенах графского замка. Но те плакаты можно было обойти, заранее свернуть в сторону. А этот, вывешенный в таком месте, что каждый входящий волей-неволей должен был увидеть его, был какой-то совсем другой, страшный и вызывающий.
— И что ж, так они и будут нас резать, когда придут? — прошептала невзрачная крестьянка в клетчатом платке.
— А вы как думаете, целоваться они будут с нами? — отозвалась молодая Грофикова, которая зашла по дороге из церкви записаться на выпечку хлеба. — Вот погодите, дождемся! Пожалеете еще. Все были недовольны, все языки распускали, чтобы ругать правительство, недостатки выискивать. А эти вот, помяните мое слово, будут божьей карой за наше недовольство.
— Ну уж, тетка… — сказала невестка Моснаров. — Что это вы так на них взъелись? Мы-то ведь еще не знаем, каковы они на самом деле. А я так думаю, что они тоже люди.
— Слыхали? — взвизгнула Грофичиха. — Слыхали, люди добрые? И ты думаешь, что будешь ходить при них в своих вышитых нарядах? — И она пренебрежительно дернула ее за передник с зубчатой каемкой. — Одно тряпье тебе оставят, в дерюге будешь ходить, пока и она с тебя не свалится.
— А на кой им нужны наши тряпки? — протиснулась вперед старая Гурчикова. — Ведь не кто-нибудь, а солдаты придут. Неужто солдат в мою юбку нарядится или как?
— Всё отберут, вот увидите, — зашипела Грофичиха, разгневанная тем, что в ее словах сомневаются. — Все отберут и отправят в Россию. Оставят нам по одной рубашке, а то и ее снимут.
Пекарь выгреб уголья и начал сажать хлебы. Гривкова поставила свои корзины так, чтобы ее черед пришел, когда пекарь станет сажать в середку печи, на самый жар.
— А вы опять здесь, соседка? — обратилась к ней невестка Моснаров. — И куда вам столько хлеба? Только третьего дня я видела, как ваш паренек нес хлеб, а сегодня вы уже здесь.
Гривкова нагнулась над корзинами, в растерянности возилась с тестом, которое уже начало перекисать.
— Шишковым я задолжала, — сказала она, помолчав. — И невьянской тетке дала половину. Она к мальчику в больницу собралась и пожаловалась, что некогда хлеб испечь.
— Да ведь ее мальчонка уже вернулся из больницы! — Грофичиха смерила Гривкову подозрительным взглядом. — Привезли его уже.
Гривкова выпрямилась.
— Когда они за ним ехали, тогда я им и дала, — сказала она, покраснев. — Как раз перед самым поездом они и зашли.
Пекарь посадил хлебы, и женщины разошлись по домам. Гривкова несла свои корзины, шла неуверенным, дрожащим шагом на свой Верхний конец.
«Ох, батюшки, — стучало у нее в голове, — так больше нельзя! Вот и заметили, что я слишком часто хлеб пеку».
Она вздрогнула, оглянулась, словно опасаясь, что кто-нибудь застанет ее врасплох за этими опасными мыслями. Но сзади шла только невестка Моснаров, и у Гривковой отлегло от сердца.
— Тетушка, а вы этому верите? — заговорила соседка, поравнявшись с ней. — Верите этим разговорам?
Гривкова молча прошла несколько шагов и ответила неуверенно, все еще не придя в себя:
— Мне-то, Марка моя милая, все одно. Доживем — увидим…
— А я себе так думаю, — продолжала Марка, — что это нас только пугают. Те, которые боятся. Нам-то что, а вот Грофикам, Буханцам, тем есть чего бояться. Буханцы уже только на камчатных перинах спят, платьев по три шкафа на каждую, шубы… Я так думаю, что на мою малость никто не позарится. А если кто и станет брать… — она остановилась посреди дороги и воскликнула взволнованным, срывающимся от слез голосом, — если станет брать, если польстится