Малые святцы - Василий Аксёнов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ну и на здоровье. На молоке, – говорит мама. – Ешь. Там, в горшке-то, ещё много. И отец её вон любит. Часто, одни когда, ему готовлю.
– Выдумали чё-то, – говорит отец. – Работать грех, а праздновать не грех вот.
– Выдумали, – говорит мама. – Ничё не выдумали, а закон.
– Закон, баба, тоже кто-то придумыват и пишет.
– Тут-то повелено, мужик, а не придумано… Тятенька вот наш. В Троицу. Собрался, на коне верхом на пасеку подался. Из деревни ещё не выехал, а встречь ему крёсна моя идёт. Как на притчу. Ты куда, говорит, Димитрий Истихорыч, направился, уж не на пасеку ли? На пасеку, отвечает ей тятенька. Да уж не ездил бы, кум, говорит ему крёсна. А чё, дескать, такое? – спрашивает тятенька. Да, отвечает ему крёсна, праздник ведь большой. Ну, говорит ей тятенька, не больше, мол, тебя, кума. И понукнул коня дальше. В лес только въехал, конь там чего-то испугался и понёс. Глаз ему, тятеньке, и выхлестнуло тут же – веточкой стегануло. Вот и кривой был почему.
– Тут и закона, думаю, не надо никакого, – говорит отец. – Так уж оно совпало просто. Мало ли… Ты в кашу соли добавляла?
– Да не в другой же какой день, а как раз в этот почему-то… Добавляла. Не солёна?.. Это тебе не спотыкнуться – упал, поднялся и забыл, – не палец чиркнуть ножичком маленько, а глаза всё-ж-таки лишиться… не ресницы.
– Да по мне дак не солёна, ну уж ладно.
– Соль-то чё, вон на столе идь.
– Идёт кто-то, – говорю я.
– Где? – спрашивает мама.
– Ворота хлопнули, – отвечаю.
Сидим. Слушаем.
В дверь вскоре постучали.
– Входите, – говорит мама. – Не заперто.
Ворвалась в дом околевшая будто сильно в сенцах изморозь, седой собакой прямиком под стол метнулась сразу, обдала нам ноги холодом и расстворилась, словно её и не бывало. Следом за ней порог переступила и другая гостья – Анна Григорьевна Билибина, фельдшерица яланская. За глаза – Медичка или Аннушка. Свекровь её, Аграфену Егоровну, зовут Билибихой, но та на улицу уже и не выходит – ветхая. Да и больная: как клёш её запрошлым летом укусил, так и слегла она. Дерьгат теперь её и клонит. Ту я давно уже не видел.
Поздоровалась Анна Григорьевна. Заулыбалась ровными и белыми зубами. Лет пятидесяти. Миловидная. В маленьких чёрных валенках, в коричневой дублёнке. «В ладных катанках и в буром полушубке», – так бы сказал отец, если бы видел. В шапке собольей. Как боярыня.
«Лиса Патрикеевна, – говорит про неё отец. – Настояшшая. Хвост распушила, завиляла им, как помелом, перед тобой, дак знай, понадобилось чё-то от тебя ей… И слова просто так не скажет – с целью».
«Ну, нам с тобой, к примеру, ничё худого она ещё пока не делала, – отвечает ему на это мама. – А забегат ещё вон и проведует».
«Да чё, что не делала, – говорит отец. – Всё равно хитрая… Лихва да лесть отяпе в честь. А проведует, дак у неё обязанность такая, ей за это, поди, платят».
«Может, и платят, да идь не ко всем же вот она заходит… Хитрая-то хитрая, конечно, – соглашается и мама. – Чего-чего, а этого-то у неё уж не отымешь. Ну а иной простой, да хуже хитрого».
– Ох, как тепло у вас, уютно, – говорит Анна Григорьевна.
– Да печка русская с утра топилась, – говорит мама, будто оправдывается, – и натопилось… Это какими ж к нам судьбами?
Анна Григорьевна приезжая, по матери цыганка, по отцу даурская казачка, попала сюда по распределению после окончания медицинского училища в Исленьске. Вышла замуж тут за местного парня, родного племянника Василия Серафимовича Плетикова, Колю Билибина. У них трое взрослых уже детей, сын и две дочери, и все они учительствуют в разных школах в Елисейске, иногда съезжаются к родителям на выходные. Сын быковатый, а дочери кичливые, с односельчанами не здороваются, проходят мимо них, носом бороздя по небу, а совестью – по земле, – для простосердечных и общительных яланцев это дико. Сидят они, Билибины, в доме всегда, и днём и ночью, на заложке – чудно это для яланцев, которые, куда-то уходя, иной раз и избу на замок не закрывают. По ограде у Билибиных, гремя, как каторжник, цепью, мотается свирепая, как ордынец, овчарка – сунься, не разорвёт, но уж мотню располосует, это точно. Зовут их, Билибиных, в Ялани бирюками и говорят о них так: для себя только живут, мол, люди, нерадушные, гонористые.
– У соседей была ваших, – говорит Анна Григорьевна. – Оказалась в этом околотке, так и к вам решила заскочить вот.
– Ну и слава Богу, – говорит мама. – Давно уж не заглядывала. Проходи, садись… на стул эвот. – А чё там, – спрашивает, – у соседей-то?
Прошла Анна Григорьевна неторопно, интеллигентно присела на предложенный ей мамой стул, полы дублёнки на коленях поправила несуетливо. Улыбается светло нам всем по очереди – и мне, и маме, и отцу – будто узреет тот её улыбку, ну и – печке, коли уж речь и той коснулась.
– Да Катерину еле отходила… Луша-немуша за мной прибежала, намаячила в окно мне… Зашла зачем-то к ним и видит, что той плохо, – говорит Анна Григорьевна. – Толя спит, и не разбудишь… А я пришла, у Катерины уж и губы посинели.
– О, Господи… Это никак опять с похмелья? – говорит мама, качая головой.
– Ну а с чего ж ещё, тётка Елена? – говорит Анна Григорьевна. – Они же вечно, если не пьяные, увидишь где их, то с похмелья. Если не видишь, значит – пьют.
– Так и умрёт когда-нибудь, вот глупая… Ну и Катюня. Да умереть-то разве долго.
– Укол поставила, успела.
– Который раз уже… Всё не уймётся. И унялась бы, но не может. Ему-то ладно, мужику, ну а уж бабе… непростительно.
– И неприлично, – говорит Анна Григорьевна.
– Да уж какое тут приличие, – говорит отец. Доел он кашу, отодвинул чашку, отложил ложку, смотрит внимательно на Анну Григорьевну. – Срамнее бабы пьяной чё быват ли, нет ли, я не знаю?
Вспомнил я, что Толя и Катя были у меня описаны когда-то в одном из моих ранних рассказов, и там, в рассказе, умирают якобы они оба молодыми от непробудной пьянки. Когда я сочинял этот рассказ, Толя выпивал уже, но в меру, а Катя – та тогда ещё и не притрагивалась даже.
– И Толя, – говорит Анна Григорьевна, – еле живой. И оба пьют и не боятся.
– Да, – говорит мама. – Еле-еле душа в теле. С ума прямо посходили. И чё в них лезет?
– Вино и водка… чё в них лезет, – шутит отец.
– Молиться надо шибко им или Вонифатию мученику или Моисею Мурину… от винного соблазна. За них ли кому…
– Ага, – говорит отец, – хоть до расшибу замолись. Как пили, так и будут пить… Всё бы, как у тебя-то, просто было бы, смотришь, и водку некому бы стало покупать… И Колотуй вон разорится.
– Да кто же говорит, что просто… Тесным путём идти, а не по тракту столбовому шпарить… Было бы просто, и беды никто не знал бы.
– Если бы ещё вино и водка, Николай Павлович, – говорит Анна Григорьевна. – А то ведь спирт. Ещё и спирт бы, так тогда бы ладно, то ведь голимая отрава. Пили бы путнее, не угроблялись так бы… Ну, – говорит Анна Григорьевна, – давайте я послушаю вас и давление проверю.
Поднялась Анна Григорьевна, сняла дублёнку и шапку, положила аккуратно их на стул, на котором сидела.
– С кого начнём?.. Давай с тебя уж.
Вынув из своего фельдшерского саквояжика прибор и проверив у мамы артериальное давление, говорит Анна Григорьевна:
– Голова не болит?.. Чуть-чуть пониженное. Кофе выпить тебе надо.
– А-а, поболит да перестанет… На кофе денег нам не наберёшься, – говорит мама. – Да нам теперь уж и вода живая не поможет… Старость. Больше уж стонем, чем болит-то.
– Все бы вот так, тётка Елена, – говорит Анна Григорьевна. Обследовала и отца. – Вот уж, не перестану удивляться, Николай Павлович, – говорит после. – Сердце у вас как у быка, а давление как у младенца.
– Медведь, – говорит мама.
– Самый что ни на есть, – говорит Анна Григорьевна.
Медведь доволен, улыбается куда-то, раскатывая рукав свитера.
Вышёл я из столовой, миновал зал, вступил в комнату отца, встал там около окна. Лбом прислонился к стылому стеклу. Низко над ельником повисло солнце – просвечивает оно бледно-розово сквозь золотисто-жёлтый падающий снег. В это окно увидеть можно зрячему, где оно восходит утром и где закатывается вечером. Но день-то, слава Богу, уже прибывает. Удлинился больше, чем на полчаса. И на душе от этого становится чуть веселее. Мы – как трава – от солнышка зависим.
Стою я. Вспомнилось.
Готовился я в то время к защите дипломной работы и сдавал последние государственные экзамены. Так себе, из-за поры сиреневой, готовился, так себе, конечно, и сдавал. А белыми ночами, когда сам я не был у кого-нибудь в гостях, не оставался кто-то у меня ли на ночь, сочинял ещё и рассказы – сочинял, как мне казалось. Тогда и выдумал я тот – про Катю и про Толю – не объясню себе теперь, как и на ум они мне пали. И тогда же я болел, и уже долго, воспалением лёгких – простыл, в палатке обитая больше месяца, в экспедиции и в затянувшейся до октября полевой разведке, снаряжённой и возглавляемой моим научным руководителем для поисков хоть каких-нибудь следов затерявшейся в историческом пространстве веси белоглазой, – всё и подкашливал, как питерский чахоточный разночинец.