Капитан - Михаил Кизилов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Доверчив, но с оглядкой. Любит анекдоты из серии «Пришел муж домой» и умеет их рассказывать. Закончил семь классов. Поэтому с грамотой плоховато. Когда много пишет — потеет. Руки в татуировках, грудь и спина тоже. Ходит чуть боком, косолапо и очень стремительно. В правой руке всегда амбарная книга, в которой ничего не записано — на всякий случай.
В самое короткое время сумел стать любимцем корабля, а это возможно, ежели ты, помимо прочего — мастер своего дела. Недавно Бобровский выдал дочку замуж, и это предмет его гордости номер один. Гордость номер два: жена, вернее, ее физическая способность доставлять супруга домой в любом состоянии и, если надо, то и «успокоить действием». Посему Бобровский пару раз приходил на службу в черных очках. Вот такой у меня мичман.
Пригласил Бобровского к себе, официальным тоном спросил:
— Товарищ мичман, почему не доложил о сверхнормативных продуктах?!
Невинные глаза.
— Так вы не спрашивали!.. Я как раз только сегодня все это оприходовал! — И он раскрыл книгу, где аккуратно рукой матроса Карышева, а он — правая рука баталера, все записано и подчеркнуто красным карандашом.
— Мне от вас ничего скрывать нельзя, товарищ лейтенант. Море — оно серьезных любит. Тут не до береговых интендантских шуточек! — И Бобровский преданно смотрит мне в глаза. Даже неудобно: заподозрил честного человека черт-те в чем! Чтобы скрыть неловкость, встаю и предлагаю еще раз пройти по кладовым и заведованиям.
Прошло тридцать шесть часов похода. Впереди много интересных часов, суток, недель и месяцев. Это просто здорово — так выходить. Но… элемент внутреннего беспокойства имеет место быть. Теряется еще одна нить с Аленой — письма. Их, может, долго не будет. А это уже плохо. Остается надеяться на случайные оказии. Писать письма и ждать оказии, ошеломлять количеством и качеством. Поймал себя на мысли, что рассуждаю, как Суворов — в любом случае крепость нужно брать. Даже смешно стало. Хотя вроде бы все и по Дарвину — бороться за свои чувства надо.
Стало быть, буду бороться, хотя голос логики чувствует себя не очень уверенно. Но за меня… глубочайшая порядочность хорошего человека. Так уж устроена русская женщина: если человек попадает в хотя бы чуть отличные от других условия, она в глубине души выделяет его, и если сделать шаг навстречу — сразу не оттолкнет, не отвернется. Поэтому будет какое-то время, какая-то надежда, какие-то возможности, которые нужно использовать. Только письма должны быть интересными, а в дальнейшем они станут нужными. Ежели этого не случится — перехода из интересного в нужное, то «сливай, Саша, воду», еще можно сказать «суши весла».
Выхода нет — придется осваивать хорошо зарекомендовавший себя в веках способ бороться за женщину — письма. Вместе с технологией снабжения будем осваивать и технологию этого отнюдь не простого жанра.
Сегодня шестой день похода. Как и во все предыдущие дни — сильная килевая и бортовая качка. Справа на траверзе Япония. Мы идем строго на юг. К качке все уже привыкли, но на верхнюю палубу никого не выпускают. Ветер еще не стих. Ложась спать, правые ногу и руку вдеваю в петли. Во время сна чувствуешь крен, и соответственно работает то нога, то рука.
Состояние то невесомости, то перегрузки. Когда корабль идет вверх и ты взбегаешь по трапу — почти взлетаешь, и наоборот: враздрай с кораблем — прижимает. Отсюда, наверно, и пошло — единство корабля и экипажа. Для меня это теперь не просто фраза, но нечто большее, жизненно важное, подтвержденное временем и походом. Первый день в море было немного не по себе, подташнивало, но если заниматься делом, то дурнота не ощущается.
На следующий день после выхода, часов в шесть утра, когда команда еще спала, прибежал старшина второй статьи Сверчков — широкоплечий, кряжистый сибиряк. На камбузе он, что называется, негласный лидер. Готовит лучше всех, хотя до службы работал отнюдь не поваром — трактористом. Очень спокойный, выдержанный человек, а тут чуть ли не заикается:
— Товарищ лейтенант, укачало Черкасова, лежит в кубрике, сильно стонет…
Прыгаю в брюки, надеваю китель, тапочки, хватаю пилотку и бегом в кубрик. На палубе, вцепившись рукой в принайтованный стол, корчится Черкасов — кок. Над ним хлопочут Федоров и кто-то из боцманов… Кок сощурил на меня слезящиеся глаза, просипел:
— Товарищ лейтенант, не могу больше… Застрелите меня! — Лицо сине-желтое, осунувшееся, взгляд пустой. Еще ничего не сообразив, интуитивно скомандовал врастяжку: «В-с-ста-ать!» Слабая мысль промелькнула в глазах кока, он поднялся, держась за стол. Я стоял на палубе, уходящей из-под меня, расставив широко ноги, ни на что не опираясь. Лишь самолюбие и необходимость личного примера помогали держаться прямо.
— Одеться и быстро на надстройку! Дайте мне чью-нибудь канадку! Сверчков и Федоров, за мной!
Дружно полезли по трапу наверх. Кормовая надстройка — объект нашей приборки. Пока поднимались, вспомнил, что Вересов советовал: «Если кому будет плохо, то на верхнюю палубу его, швабру в руки — через несколько минут станет человеком».
Выбрались наверх. Темно, холодно, ветер ревет, дождь и качка. И килевая, и бортовая. Схватившись за поручни и леера, жадно дышим. Черкасов опять согнулся.
— Матросу Черкасову взять швабру и начать приборку! Приказываю! — проорал ему в ухо. Он смерил меня тоскливым, ненавидящим взглядом, но ослушаться приказа не посмел, взял швабру.
— Страхуйте его! — бросил я Федотову и Сверчкову.
Очень тяжело и нехотя Черкасов сделал шаг, другой, потом потянул за собой швабру. Потом еще движение, еще. Сверчков продирался сквозь дождь и ветер, как охотничья собака по следу — чутко и всевидяще. Постепенно привычка взяла свое, движения Черкасова стали более плавными, широкими, несмотря на сильнейшую качку. Ее уже никто не замечал. Через десять минут в лучах кормового прожектора на лице Черкасова проступил румянец, да и весь он ожил, вовсю шуровал шваброй по палубе.
Через полчаса, продрогшие, вернулись в кубрик. Черкасова было просто не узнать: глаза светились, лицо обрело нормальный цвет.
— А теперь спать, Черкасов! И забудь свои немочи!
Он с надеждой и благодарностью посмотрел на меня и пошел к койке.
— Передай Кононовичу, что я освободил его до обеда от корабельных работ и построений, — сказал я Сверчкову, а сам подумал: «Какие там построения, когда устоять невозможно! И как это Черкасов на верхней палубе на ногах держался? Наверно, швабра своей тяжестью помогала».
Теплынь кубрика звала и меня в постель.
В родной каюте, забравшись под одеяло, я попытался разобраться в причинах своих столь решительных действий, но ничем, кроме интуиции, не смог их объяснить. С тем и заснул.
Позже, в конце похода, Сверчков мне сказал, что моряки признали меня своим командиром после случая с Черкасовым. На корабле ведь как: приходит молодой офицер, его подчиненные, разумеется, считают, что свое дело они знают глубже, точнее, лучше, и, естественно, держат марку. И вот если лейтенант сможет доказать или показать, что знает больше или способен на большее, чем они, только тогда он будет признан, только тогда придет уважение, без которого немыслима нормальная служба. И не обязательно, чтобы это было важное событие в жизни всего корабля, вовсе нет. Не обязательно, чтобы демонстрация командирских качеств произошла во время учебной тревоги или в других экстремальных условиях. Зачастую такое утверждение происходит в самых будничных делах, когда признанный ас боевой части вдруг поймет, что его командир на порядок лучше знает технику или корабельную службу. Если местный лидер бился полдня в поисках неисправности, а пришел офицер и обнаружил ее через полчаса, тогда наверняка после его ухода кто-то из «старичков» заметит: «А наш-то лейтенант ничего! Разбирается».
И вот после этого-то «ничего» лейтенанты и становятся для подчиненных командирами в полном смысле этого слова.
В моей офицерской судьбе такой поворотной точкой стал случай с матросом Черкасовым.
Поход продолжается, и все идет своим чередом. Коки готовят пищу, хлебопеки пекут хлеб, а экипаж все это дружно поглощает. С помощью моряков из других боевых частей провели переукладку продовольствия и имущества.
Наступила размеренная и потому спокойная жизнь. К тому же установилась погода, повеяло теплыми ветрами, небо стало голубей, а на верхней палубе уже можно гулять в рубашке.
В половине десятого утра, это время я хорошо запомнил, в каюту ворвался мичман Бобровский. Он был бледен, взволнован и впервые — без своей амбарной книги.
— Товарищ лейтенант, конец света! Рыба портится! Вернее, уже испортилась… За эту ночь.
Схватив пилотку, помчался в холодильник. Открываю тамбур и чувствую тяжкий, затхлый дух. Пришла очередь бледнеть и мне…