Последние истории - Ольга Токарчук
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Еще он до последнего, даже десятилетия спустя присылает Иде праздничные открытки и короткие письма. Почерк с каждым годом теряет четкость. Все фразы начинаются с тире, будто отец составляет список случившегося в отсутствие дочери. Такой способ упорядочивания фактов Иде нравится, он ей близок. Вот, например, отец пишет:
Дорогая Ида,
— у нас ничего особенного не происходит.
— Твоя мать подвернула щиколотку, и ей наложили гипс, но теперь уже сняли.
— Умерла твоя учительница польского, мы были на похоронах.
— Я вынес ткацкий станок на чердак. Прясть больше не буду.
— Мать права, никто мои килимы не покупает.
— Умер Баца; новую собаку мы брать не станем.
И так далее. По последней открытке нельзя было догадаться, что отец очень болен.
Она подходит к окну и теперь видит гору: крутую и мощную, насыпанную из блестящего гранита, отлитую из вулканической лавы. Небо чистое, его черная поверхность словно отполирована. В ней отражается лунный свет. Снег приобретает неоновый, фиолетово-серый оттенок.
Она должна сдвинуться с места, выйти отсюда, хотя везде холодно и неуютно. Надо сделать все эти мелкие дела: ключи, звонки, врачи, деньги. Завтра.
А сейчас Ида надевает пальто, которое оказывается неприятно холодным и влажным. Поднимает воротник и тихонько спускается по лестнице. Из тьмы ее внимательно рассматривает белый пес — явно колеблется, идти с Идой или нет. Оглядывается, будто ждет оклика из дому, и, видимо, решив, что отсутствие реакции означает позволение, равнодушно, словно по долгу службы, следует за ней через двор к горе.
Ида минует пути и ряд пустых уродливых зданий. Трескается под сапогами ледок на лужах, мороз еще не закончил свои ночные дела. С пустой площади, некогда служившей, видимо, разгрузочной платформой — здесь стоят пустые ржавые контейнеры, разбитые подъемники, — гора выглядит грозной, нависшей над городком. Склоны поросли маленькими робкими березками, голыми и тоненькими — армия растительных детей, посягнувших на откос, детский крестовый поход. На такой крутизне даже снег не держится, открывает серую, шероховатую, изборожденную дождевыми потоками поверхность, которую пересекает косая, закручивающаяся кверху колея. Это, должно быть, дорога, по которой когда-то поднимались вагонетки. Она оплетает гору тонкой спиралью и ведет к вершине, скрытой кронами голых деревьев.
— Пошли, — говорит Ида псу.
Тропка узкая, но утоптанная. Наклон небольшой, идти легко. Ида шагает размеренно, смотрит под ноги, привыкнув, что слева все время склон, а справа — пустое открытое пространство. Внизу видны только архипелаги огней. Ида поднимается в серо-черном мраке, доверившись пути, ведущему все вверх и вверх, к макушке этого зиккурата. Но какой смысл в экскурсии, если ничего не разберешь, если двигаешься, словно внутри темной сферы, по спирали, постоянно описывая одинаковые круги? Она зовет собаку, однако в этом резком снежном свете даже голос доносится будто издалека, возвращается эхом.
Она представляет себе, как бы разминулась на этой узенькой тропке с кем-нибудь, спускающимся вниз. С удивлением видит мать — такой Ида запомнила ее в больнице: худая сгорбленная старушка с кривящимся в иронической усмешке лицом, словно она годами сдерживала смех. На ней пальто в мелкую клеточку, с меховым воротником, выходное, которое каждую весну перекладывали пакетиками с лавандой. Иду накрывает теплая волна, словно руки, шарившие впотьмах, встретили наконец что-то знакомое и безопасное. Она произносит: «мама». Здороваться необязательно, достаточно взгляда. Срабатывает древнейший космический механизм — накладываются друг на друга два континента, две гигантские тектонические плиты, притираются огромные котловины и горные цепи, моря и впадины. Приспосабливаются друг к другу русла рек. Давнишнее воспоминание, из туманного детства, блаженное ощущение единого организма — родного, теплого, доброго. Остается уже чуть-чуть, движение к цельности четкое и решительное, две половинки вот-вот сольются, и тогда все остановится. Но не тут-то было, соответствие не точное. Мелкие несовпадения, потом еще и еще, и в конце концов приходится признать — везде жмет. Потом натирает, потом и вовсе болит. Прочь отсюда.
Белая собака спугивает эту картину, словно полосу дыма, — она прибегает сверху, будто проверяя, не потерялась ли Ида. Пальто в мелкую клеточку годами висело на вешалке у нее в комнате. В карманах — пакетики с лавандой, как это делала мать. Но однажды Ида сложила его пополам и завернула в бумагу. И бросила в контейнер для использованной одежды.
Кривизна дороги все ощутимее, это хороший знак — должно быть, вершина недалеко. Светлеет.
И тут Ида видит, что сверху, навстречу ей спускается Майя, по своему обыкновению враскачку, в джинсах, которые держатся на выступающих косточках бедер и открывают сухую натянутую кожу вокруг точки пупка. Она смотрит под ноги, не замечает ее. Ах, Майя — в животе у Иды расцветает плотный бутон, как всегда, когда дочь появляется после долгой разлуки. Легкий трепет, одно движение, словно воспоминание о другом теле, обитавшем в ней, пусть недолго, скажем, сотую часть человеческой жизни. Майя поднимает голову и смотрит на нее смело, вызывающе, но Ида знает, видит, какая она маленькая и потерянная. Усталое лицо, синяки под глазами, опять, небось, ничего не ест. «Что ты здесь делаешь?» — спросила бы Майя. «О, это долгая история, я тебе все расскажу», — ответила бы она. «Мы давно не виделись». — «Давно». — «Когда ты вернешься?» — «А ты когда вернешься? — отвечает Ида вопросом на вопрос. — Обещала писать открытки каждую неделю, а я получила только одну, на Рождество». Майя подходит и кладет голову матери на плечо. «Подожди меня здесь, я только поднимусь на вершину, — говорит Ида, — и сразу вернусь, спустимся вместе вниз, я тебе все расскажу». Майя вынимает пачку «мальборо-лайт» и кивает — ладно, мол, подожду.
Становится вдруг тепло, она расстегивает пальто. Дорога явно светлеет, это от открывшегося звездного неба. Ида смотрит — оно такое близкое: в центре, прямо над головой — Волосы Вероники. Незаметно Ида выходит на плоскую вершину, не больше обычной площади; посередине груды земли и перевернутая ржавая вагонетка. Дальше идти некуда, она на самой макушке. Дует легкий ветер, внизу простирается огромная темная даль, продырявленная огоньками — словно рождественская гирлянда, или это остатки света конденсировались в такие частички — брошенные в пространство, затерявшиеся. Города, дороги, опасные повороты кажутся с такого расстояния абстракцией, может, это вообще иллюзия, зимний мираж. Однако чем дальше, тем больше серого, а где-то вдали на молочном горизонте маячит полоса заснеженных гор, высоких и плоских, со срезанными вершинами, игрушечных. Видимо, восходит солнце. Прислонившись к вагонетке, Ида глядит туда — она никогда не видела такой красоты. Перед горами ровное пространство, серо-серебряное. Из этой серости медленно проступают контуры деревьев и домов, костел — колокольня подпирает выбеленное небо, словно шест палатку. Издалека Ида различает безупречность и точность каждой линии. Идеальная симметрия, как в тщательно продуманном эскизе тушью. Городок нанизан на линию шоссе, словно драгоценная бусинка. Иде хочется туда — поселиться в этом чистом, озаренном, спокойном краю.
Тянет курить, хотя она давно бросила — видимо, пачка сигарет в руках дочери напомнила о прежних привычках. Ида бы с удовольствием затянулась — забытое ощущение. Восторг — и сразу потребность вдохнуть дым, потому что выдержать восторг в чистом виде невозможно.
Белый пес вытаптывает вокруг нее в снегу редкие цепочки следов. Ида поспешно возвращается, не удивляясь Майиному исчезновению. Дочь никогда не ждет. Ушла вперед, по своей тропинке.
Майя появляется тридцать три года назад. Ее приходу предшествует боль. Ночью боль становится ритмичной, рвущей, словно шум надвигающейся грозы. Лето, город спит, звонят последние трамваи, где-то вдалеке завывает «скорая». Нагретые стены отдают тепло, трудно усидеть в тесной квартире, которую они снимают. Ида спускается вниз, в сквер, ложится на скамейку. Смотрит на падающие звезды. Она думает, что одна из них, наверное, — душа ребенка, но Николин, вызывая такси, объясняет, что это леониды, ежегодный дождь метеоритов.
В больничной палате еще четыре женщины — увы, спящие, Ида не решается их будить. Ложится навзничь и рассматривает волны боли. Ида представляет их в виде графика — кривая между осями координат. Функция боли беспокойная и рваная, но ее регулярность вызывает доверие. Интересно, можно ли вывести из этого какую-нибудь формулу. Ида засыпает. Утром обследование — сначала она стоит в коридоре, вместе с другими женщинами в измятых ночных рубашках. Когда подходит ее очередь, оказывается, что в кабинете несколько студентов-акушеров, одни мужчины, чуть ли не мальчики. Ей велят лечь на кресло, и Ида вся превращается в раздвинутые ноги и огромный живот. Они заглядывают в нее, измеряют раскрытие. Записывают результаты. Потом Ида возвращается в палату, чтобы забрать из тумбочки свои вещи. Она складывает их в два пакета: книжки, маленький транзистор, косметику, белье, и ложится на каталку, которую за ней прислали, хотя она ведь может идти сама. Лифт опускает Иду куда-то вниз, на этаж, закрытый для посторонних, глухой, отгороженный от остальной больницы. Боль возвращается волнами, порой настолько сильными, что не отмахнешься. В ней что-то лопается, рвется, внутри раздается треск. Она — линяющее насекомое, крошатся хитиновые панцири. Мысли разбегаются врассыпную, становится страшно. Иду укладывают на другое кресло, намыливают промежность, и не умолкающая ни на минуту пожилая акушерка бреет ее. Затем клизма — шок — и все становится на свои места: тело Иде больше не принадлежит, они разделены. У него свои экзамены, крайне важные предметы, а Иде достается роль сопровождающей.