Вдребезги - Генри Парланд
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вечером я отправился в ресторан. Там был концерт, я сел за большой стол с пестрым букетом. Я попросил официантку унести цветы, но через несколько минут почувствовал себя таким одиноким, что пересел за другой столик, где несколько знакомых попивали чай с ромом. Они усердно подливали мне, и подобно тому, как ветер в гавани на несколько минут смог заполнить мое одиночество, этот горячий согревающий чай преобразил его в величественную глубокую боль. Но она мне нравилась, поскольку означала освобождение от застывшего безразличия, державшего меня в заложниках весь день. Это чувство росло и ширилось вместе с сентиментальными песенками, под которые танцевали посередине зала в нескольких шагах от моего стола. Музыка приобрела для меня совершенно иное значение, я заметил, что тихо подпеваю этим мелодиям, меж тем как теплое оцепенение заполняет меня изнутри и вот-вот выдавит слезы из глаз. Я стыдливо вытер их, но шлягер вызвал новые, и я сидел, будто завороженный, ощущая, как безграничное облегчение и боль поднимаются во мне в ритме этой музыки.
Я достал блокнот и начал писать письмо Ами. Пока она лежала в больнице, я делал это каждый день, так что теперь писал скорее по привычке. Помнится, я начал в слегка шутливом тоне, но запнулся уже после первых предложений, и продолжение превратилось в полный отчаянья банальный крик о помощи, обращенный к Ами, поскольку только она могла вызволить меня из серого холодного одиночества, в котором я блуждал с самого утра. Пока я писал, стены теперь уже почти пустого зала раздались, отделившись друг от друга, угрожая ускользнуть в пустоту, меж тем как я сжался в дрожащий комок нервов, из которого словно выросла моя рука и с головокружительной быстротой водила пером по бумаге.
15
Потом я несколько недель был героем. На меня смотрели с благоговейным восхищением. Я ничего не имел против, поскольку это помогало мне скрывать боль от смерти Ами, да я и не так уж невосприимчив к лести и вниманию. В целом я держался неплохо. Конечно, иногда случалось, что в кафе или ресторане мне вдруг казалось, что я вижу в зеркале, будто Ами идет ко мне. Однажды это так меня напугало, что я вскочил с места и опрокинул чашку с кофе. Но в основном Ами оставляла меня днем в покое, а вот по ночам меня посещали острые приступы ревности к господину в серой шляпе, который принимал образ того или иного из моих знакомых, и, когда на следующий день я встречал реального прототипа, мне приходилось поначалу преодолевать неприязнь к нему, что я обычно маскировал чрезмерной нарочитой сердечностью. Я был вынужден исполнять роль героя, и это отчасти меня забавляло, но по этой причине десятки девушек предлагали себя в качестве преемниц Ами — большинство из них были ее знакомыми или подругами. Возможно, это были трогательные наивные попытки утешить меня, но они явно содержали изрядную долю скрытого любопытства по поводу той двусмысленной ситуации, которая должна была стать их следствием. Не знаю. Я был пассивен и не проявлял никакой инициативы, не говорил ни да ни нет и без всякого расчета отвергал или принимал то, что эти девицы по доброте душевной или по глупости мне предлагали. Иногда они бывали очень милы, но их желание выведать побольше пикантных подробностей всегда приводило к одному и тому же: они заговаривали со мной об Ами, обычно хваля ее, и этого было достаточно, чтобы превратить меня в свирепого зверя. И все же мой страх одиночества снова и снова приводил девиц на мою дорогу, и я был им за это благодарен до тех пор, пока какое-нибудь неосторожное слово не возвращало меня к могиле Ами: счищать опавшие листья, которые все плотнее ее засыпали, и в некотором оцепенении стоять и смотреть на венки с уже совершенно выцветшими лентами. Долго выдерживать все это я не мог и, изголодавшись по людям, кидался назад в город.
16
Писатель не знает, как продолжать рассказ дальше. Он некоторое время смотрит на фотографию Ами, стоящую перед ним, но, когда она неумолимо улыбается ему, вынимает карточку из рамы и заменяет на другую.
На новой фотографии тоже изображена Ами. Однако если предыдущий снимок явно был сделан незадолго до ее смерти, то на этом — совсем юная девушка в простом платье с короткими рукавами. Может быть, в ее позе уже проглядывает определенное кокетство, но оно еще смягчено и затушевано той юной свежестью, которую, кажется, излучает снимок.
Фотография стояла на туалетном столике Ами, и писатель не раз рассматривал ее с явным любопытством, ведь снимок был сделан задолго до их знакомства. Он часто спрашивал себя, насколько изображение соответствует действительности; однажды он признался в этом Ами, по лицу девушки пробежала тень, она своенравно выпрямилась: ты бы видел меня тогда! Я была маленькой славной девочкой, которая слушалась папу и маму, и на тебя никогда бы не взглянула. Он не мог понять, против кого направлен сей язвительный тон: критика ли это его персоны или легкая ирония по поводу того, что вот-де и она прежде была славной девочкой, «которая слушалась папу и маму» и не осмеливалась давать волю тому, что одухотворяло кокетливую позу на фотографии. Ами нравилось время от времени рассматривать снимок, а потом для сравнения разглядывать себя в зеркале; никогда нельзя было заранее догадаться о результатах подобного сопоставления. Иногда она решала, что на фотографии выглядит лучше и моложе, но, если писатель опрометчиво соглашался с этим, торопливо проводила пуховкой по лицу и с вызовом оборачивалась к нему: ага, так ты считаешь меня старой и глупой, — и глаза ее уже метали молнии. Он покорно склонялся поцеловать ее, что она, немного пококетничав, в конце концов ему позволяла.
Писатель не раз просил Ами подарить ему фотографию или хотя бы одолжить на время, чтобы сделать с нее копию, но она всегда откладывала это, и лишь после ее смерти он просто пошел и забрал карточку. Какое-то время фотография стояла у него на столе, потом он убрал ее, потому что, пока писал этот портрет, хотел видеть Ами перед собой такой, какой знал. Но теперь, когда работа была почти завершена и снимок уже больше ничего не мог рассказать, писатель сознавал, что ему не удалось передать всего, что хотелось запечатлеть. Некоторые черты Ами остались незаметны на снимке, черты, которые она не хотела или не могла проявлять на публике, но которые в минуты, когда на нее никто не смотрел, вдруг проступали — неведомые прежде — и полностью меняли ее лицо.
Чаще всего это случалось при знакомстве с человеком, не принадлежавшим к ее кругу, а потому казавшимся новым и неожиданным. В первые минуты Ами часто теряла столь восхищавшую в ней невозмутимость, и, пока ее взгляд с любопытством ощупывал новичка, на ее лице отражалось что-то наивное и неописуемо притягательное. Писатель в такие минуты обычно чувствовал себя посторонним, и ему ничего не оставалось, как сесть в сторонке и наблюдать. Он пытался скрыть свою ревность, отвечал на все вежливой улыбкой, но получал в ответ лишь редкие раздраженные взгляды, которые, к его досаде, становились вновь дружелюбными, едва их переводили на новичка, который, пусть всего на несколько минут, сумел занять внимание Ами. Постепенно писатель привык к этому и даже находил удовольствие в подобных ситуациях, прежде всего потому, что знал наверняка: любопытство вскоре будет удовлетворено и лицо девушки вновь приобретет немного усталое спокойное выражение, служившее подтверждением того, что она принадлежит именно ему. Поэтому он со временем научился терпеливо сидеть в сторонке и смотреть на Ами как на совершенно постороннюю женщину, сознавая, что та вскоре уйдет, но прежде способна открыть ему нечто новое и любопытное. В таких случаях он имел обыкновение глядеть на нее слегка прищурясь, отчего знакомые черты расплывались и нечеткий образ, отражавшийся на сетчатке, посылал его воображению свободные импульсы, побуждая дополнить его чертами, которых, возможно, в реальности и не существовало. Порой писатель забывал, кто сидит перед ним, а из дальних уголков сознания всплывали забытые видения, и вдруг, вызванные вибрациями голоса Ами или локоном, который как-то по-особому играл у ее щеки, вставали как живые перед его взором.
В подобных обстоятельствах писатель всегда совершал непростительную ошибку, которую Ами считала почти преступлением: он становился рассеян и абсолютно невозможен в общении. Но, пусть она и не обращала на него внимания, постепенно его отсутствующее выражение лица начинало ее раздражать, и тогда она могла напуститься на него, чтобы вернуть к жизни и разделаться с его застывшей, отрешенной позой, за которой он прятался от действительности. Тогда писатель покорно признавал свою вину и старался вернуться к реальности, что, впрочем, никогда полностью ему не удавалось. За время его отсутствия остальное общество успевало уйти далеко вперед, он чувствовал себя отставшим и не мог, как другие, поддержать разговор, поскольку то, о чем шла речь сейчас, было для них связано с тем, о чем говорилось прежде, а он этого не слышал. Тогда писатель застывал еще больше, и после нескольких минут отчаянного напряжения на лице его появлялась полуулыбка, которая должна была бы выражать любезность, но на самом деле выглядела вымученной и жалкой, и он вновь погружался в дремотное состояние, до тех пор пока гневный взор Ами не заставлял его снова всплывать на поверхность и сонным взглядом всматриваться в окружающую реальность. Поэтому он не мог не ревновать. Это была беспомощная тайная ревность, она лишь увеличивала его пассивность и делала ее непреодолимой. Конечно, писатель пытался внушить себе, что у него нет никаких оснований и что ему уже досталась своя доля любопытных заинтересованных взглядов Ами, пока он был для нее в новинку. Он даже получил их и авансом, еще до того, как познакомился с ней. Это случилось теплым утром в конце апреля, он сидел за столиком в пустом кафе, а она — в нескольких шагах от него у окна. Солнечный свет струился по залу толстыми тягучими лучами, которые, казалось, стеснялись своего бесцеремонного любопытства. Ами прятала лицо в тени и, читая журнал, то и дело раздраженно встряхивала локонами. Писатель с вялым интересом разглядывал профиль девушки и фантазировал, кто она такая, сочиняя вполне банальную и совершенно неправдоподобную историю, в которой благородно отводил себе роль героя. Поначалу он занялся этим от нечего делать; раскрытая газета все еще оставалась у него в руках, хотя и была явно бессмысленна в густом солнечном свете, широкими потоками вливавшемся в окно, но постепенно эта затея увлекла его, фантомы, порожденные фантазией, на глазах становились все реальнее, и в конце концов он почти уверился, что Ами вот-вот подаст ему знак подойти к ее столику и познакомиться с ней. Затем она поведает ему длинную сентиментальную историю, и без того ему отлично известную, и попросит помочь выпутаться из затруднительного положения, из которого только он знает выход. Тут возникало одно малоприятное обстоятельство; а хватит ли у него денег заплатить за нее по счету, поскольку то затруднение, из которого он должен был освободить ее, предполагало, вопреки всем романтическим представлениям, весьма щедрый жест с его стороны, что сразу бы представило его в совершенно ином свете. Писатель торопливо пошарил в кармане, звякнули монеты, Ами подняла голову от журнала и повернулась к нему. Он был удостоен долгого изучающего взгляда и начала полуулыбки и спохватился, что уже довольно давно сидит и разглядывает Ами. Это открытие отрезвило его, как холодный душ, и в самую последнюю минуту пробудило от грез, а ведь он уже было отложил газету и как раз намеревался подняться и подойти к девушке, отчего ее усталая улыбка сменилась довольным взглядом и едва заметным пожатием плеч.