Есенин. Путь и беспутье - Алла Марченко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И вдруг… В декабре 1935-го Лилия Юрьевна Брик, собравшись с духом, пан или пропал, написала письмо товарищу Сталину. Не длинное, не короткое, как раз такое, какое и следовало написать, чтобы не только музейно сохранить, но и «реализовать» «огромное революционное наследие Маяковского». И – о чудо! Ответом на это письмо была следующая резолюция: «Тов. Ежов, очень прошу вас обратить внимание на письмо Брик. Маяковский был и остается лучшим, талантливейшим поэтом нашей советской эпохи. Безразличие к его памяти и его произведениям – преступление». К Новому году переписанный Лилией Юрьевной текст выучила вся Москва.
Ну, теперь попробуем поставить себя в незавидное положение Пастернака, который почти полтора года – с августа 1934-го по декабрь 1935-го существовал в головокружительно высоком статусе. Легендарная резолюция не просто отставила его от вечной славы Перводержавного поэта. Согласно этой резолюции, мнение Пастернака о Маяковском, зафиксированное в «Охранной грамоте»: «Его место в революции, внешне столь логичное, внутренне столь принужденное и пустое, навсегда останется для меня загадкой», – решительно не совпадало с мнением отца народов и, значит, попадало под графу преступление. К счастью, об этой «путаной» повести никто из референтов Председателя литературного колхоза почему-то не вспомнил. Почетного отставника всего лишь задвинули в книжный угол, где он, как и предполагала Марина Цветаева, рос себе и рос. Угол был комфортабельным, почти богатым, особенно по сравнению, скажем, с бездольем, бездомьем и нищетой Ахматовой. («Мир не видел такой нищеты…») И тем не менее: угол – это всего лишь угол, из которого Пастернак вырвется в мировой резонанс только через двадцать с лишним лет.
И вот это время наступило. «Культ личности забрызган грязью», на дворе весна-лето 1956 года. Момент наиважнейший. В творческой судьбе Пастернака сильный положительный сдвиг: его большой итоговый сборник наконец-то внесен Гослитиздатом в план выпуска. Успех и заслуженный, и почетный, но он не идет ни в какое сравнение с тем триумфом, с тем всенародным признанием, которое принесла хрущевская весна Маяковскому и Есенину.
15 мая 1956 года. Лиля Брик. Из Москвы в Нальчик. В. В. Катаняну:
«На пл. Маяковского стоят три! фанерных макета памятника, разных размеров. Мне нравится самый большой, а те, что поменьше, совсем не нравятся. Из этого заключаю, что поставят самый маленький».
Л. Ю. ошиблась: выбрали и отлили в бронзе самый большой.
Есенин вырвался из полуподполья на год раньше.
Еще осенью 1955-го был издан невероятным тиражом его двухтомник. Мой будущий муж, художник Владимир Муравьев, тогда костромич, внес в свой дневник такое свидетельство:
«Несколько дней тому, с треском и скандалом достал Есенина (двухтомник). Любителей была масса. Книг мало. Публика остервенела от махинаций дирекции магазина. (Больше половины спрятали.) Было омерзительно видеть и стыдно присутствовать при этом дележе» (запись от 15 октября 1955 года).
Но какое касательство имеют все эти факты к отношениям внутри звездного многогранника Есенин – Маяковский – Цветаева – Пастернак – Ахматова? Прямого, естественно, не имеют. Зато исходящий от них пучок легкокасательных смыслов предполагает пусть и гадательное, но отнюдь не беспочвенное истолкование загадочной истории «Доктора Живаго», вразумительного объяснения до сих пор так и не получившей. А она, в свою очередь, выводит из тени многие подробности и нашего сюжета.
Отчего Пастернак, отлично понимающий, чем может ему грозить передача романа за границу, все-таки пошел на этот рискованный шаг? По мнению Константина Кудряшова, автора рецензии на книгу Дмитрия Быкова (см. «АиФ», 22.10.2008), это был поступок «избалованного ребенка». Такие, мол, обычно валятся на пол в магазине игрушек и истерично колотят ногами по полу: Хочу! Хочу! Хочу!
Еле слышный отзвук момента истины в этом предположении, может, и есть. Недаром Анна Ахматова, узнав (вычитав из «Правды», в номере от 25 октября 1958 года), что Пастернаку за публикацию переданного два года назад за границу «Доктора Живаго» грозит исключение из Союза писателей, именно этим числом-годом датирует старое, начатое еще в 1947-м, обращенное к нему стихотворение, которое замыкает такое двустишие:Отдай другим игрушку мира – славу,
Иди домой и ничего не жди.
И все-таки, на мой взгляд, и Ольга Ивинская, на мнение которой ссылается Кудряшов, и Анна Ахматова сильно преувеличили и детскость, и наивность, и капризность «Борисика». Куда реалистичней предположить в качестве повода или импульса припадок внезапной ревности: не тщеславия (желания быть знаменитым), не зависти к счастливцам, схватившим жар-птицу по имени Слава, а именно ревности. Впадая в этот грех, Пастернак, и это общеизвестно, совершал поступки, настолько несовместимые со здравым смыслом, что близкие боялись за его рассудок. В случае с Маяковским, в чем я, надеюсь, вас убедила, основания для ревности были. Но чем могла подпитываться граничащая с патологией ревность применительно к Есенину? Неужели всего лишь застарелым чувством мнимого унижения своей якобы полупризнанностью? Это предположение, на беглый взгляд, вытекает из письма Пастернака Цветаевой от 4 января 1926 года:
«Из нас сделали соперников в том смысле, что ему (Есенину – А. М. ) тыкали мною, хотя не было ни раза, чтобы я не отклонял этой несуразицы. Я доходил до самоуничижения в старанье разрушить это сопоставленье, дикое, ненужное и обидное для обеих сторон. Там кусок горящей жизни, бездонная почвенность, популярность, признанность всеми редакциями и издательствами и пр., здесь – мирное прозябанье, готовое расписаться в своей посредственности, постоянная спорность, узкий круг…»
Но если вчитаться в процитированный текст внимательнее, понимаешь: тут что ни суждение, то возведенный в превосходную степень кривотолк. Ни Библейские поэмы, ни «Пугачев», ни «Анна Снегина» даже элементарного читательского успеха не имели. От «Москвы кабацкой» государственные издательства, не сговариваясь, отказались и т. д. и т. п. Да и Пастернаком Есенину никто не тыкал, тыкали Блоком, Клюевым. И соперником Б. Л. он никогда не считал. Наоборот! Ежели, мол, не научусь писать так, чтобы и себя не терять, и быть понятным, придется доживать Пастернаком. Словом, все в этом письме, вроде бы искреннем, на самом деле полуправда, кроме одной-единственной фразы: «кусок горящей жизни». И как же страшно всего через четыре года срифмуется эта вроде бы случайная проговорка с гениальной строкой из его стихов на смерть Маяковского: «Твой выстрел был подобен Этне В предгорье трусов и трусих». Вот к чему ревновал своих мнимых соперников Борис Пастернак – к поступку. Он ведь и в Сталине видел «гения поступков». Вот в чем хотел сравняться, передавая рукопись за границу. Неубедительно? Ну что ж… Обратимся к датам и фактам, допрашивая умные числа в хронологической последовательности.