Избранное. Молодая Россия - Михаил Гершензон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Баронесса принадлежала к чисто романтической школе и ее идолом был Гёте. У нее была прекрасная немецкая библиотека, из которой она ссужала мне книги. «Вот вам Wilhelm Meisters Lehrjahre»[315]{573}, сказала она однажды: «уверяю вас, что нет лучшей книги для окончательного развития молодого человека».
Знакомство с Розенкампфами и особенно влияние баронессы оказались для Печерина прямым продолжением уроков швейцарца-гувернера, правда, не столько в смысле политического радикализма, сколько в смысле высокого представления о человеческом достоинстве, о духовной независимости и чистоте личной жизни. В этом доме царили оскорбленная гордость и печаль; пошлости здесь не было места. Эта чистая и строгая, в своем роде очень культурная атмосфера должна была благотворно влиять на впечатлительного юношу, а общение с баронессою, ее наставления, руководство в чтении, без сомнения, облагораживали его вкусы и способствовали его умственному развитию. Позднее Печерин называл баронессу своею спасительницею: «Она решительное на меня имела влияние. Она окончила мое воспитание».
Разумеется, революционный энтузиазм Печерина – несмотря на «оппозицию», господствовавшую в доме Розенкампфов – не находил себе здесь пищи, и в этом смысле Печерин, убаюкиваемый романтизмом баронессы, «начинал уже дремать» – мечтал найти убежище от деспотизма в уединенной келье, за старыми рукописями. «Но вдруг, – пишет он, – раздался громовой удар, разразилась гроза июльской революции{574}. Воздух освежел – все проснулись – даже и казенные студенты. Да и как еще проснулись! Словно дух святой снизошел на них. Начали говорить каким-то новым, дотоле неслыханным языком: о свободе, о правах человека, и пр. и пр. Да чего уж тут не говорили! Даже Николаю приписывали либеральные стремления! Рассказывали, что когда пришло известие о падении Карла Х{575}, государь позвал наследника и сказал ему: «Вот тебе, мой сын, урок! Ты видишь теперь, как наказываются цари, нарушающие свою присягу».
И мы этому добродушно верили. Sancta simplicitas![316] – с тех пор я более уже не засыпал»{576}.
Мы сейчас увидим, где слышал и вел эти речи о свободе и правах человека молодой Печерин; но предварительно надо сказать, что в феврале 1831 года он блестяще окончил университет, один из всего выпуска со степенью кандидата. К этому времени, по-видимому, закончилась и его работа у барона Розенкампфа, который вскоре затем (в апреле 1832 г.) умер[317].
II
«Желание лучшего мира»
Начало тридцатых годов было кануном того умственного движения, которое позднее, к концу этого десятилетия, определилось как философский идеализм. В первой своей стадии – в 1830—34 годах – оно носило ту форму, которая и вообще присуща юношескому возрасту, а в данный период с особенной силой обусловливалась и духом времени, – форму романтической мечтательности. В 1834 году Никитенко писал в своем дневнике, что под давлением жестокого политического гнета все благородные чувства молодого поколения роковым образом превратились в мечты, лишенные всякого практического значения. Действительно, духовная энергия лучшей, идеалистически настроенной части молодежи тратилась на восторженное, прекраснодушное волнение в атмосфере крайне туманного идеализма. Ближайшим образом это явление объясняется, конечно, невыносимыми условиями тогдашней действительности, осуждавшей на полную безнадежность всякое стремление воплотить в жизни даже элементарнейшие запросы развитого общественного сознания. Но главной причиной была, без сомнения, та, которую так верно определил Д. Н. Овсянико-Куликовский[318],– та восторженная чувствительность, которая составляла основную черту «психологического типа» людей 30-х годов{577}. Поколение, увидевшее свет около 1810 года, то есть сверстники Печерина, в молодости своей являет зрелище столь бурной экзальтации, какой мы не видим ни в одном из предшествовавших или следовавших за ним поколений. На почве этой экзальтации складывался юношеский идеал людей 30-х годов. Это была возвышенная мечта о нерасторжимой связи между человеком и космосом, о красоте, наполняющей космос, о божественном достоинстве человеческой личности, о долге сохранять в себе незапятнанной эту божественную сущность и содействовать ее проявлению во всем человечестве. Как само собою понятно, этот идеал был чужд всякой национальной окраски. В политической области он порождал временами чисто платоническую ненависть к деспотизму и восторженное обожание свободы, но и то, и другое в ту пору носило вполне космополитический характер. Эти юноши, как вспоминал позднее Герцен, со всем огнем любви жили в сфере общечеловеческих вопросов, придав им субъективно-мечтательный цвет{578}.
Естественно, что оракулом этой пылкой молодежи должен был стать Шиллер, этот призванный глашатай юношески восторженного и туманного идеализма, поэт-космополит, зовущий в бой против тиранов. Он действительно был их кумиром, как свидетельствуют тогдашние письма Станкевича, Белинского, Огарева, Герцена и др. Герцен рассказывает, что он и Огарев разбирали, любили и ненавидели лица шиллеровских драм не как поэтические образы, а как живых людей, – мало того, видели в них самих себя: «мой идеал был Карл Мор, но я вскоре изменил ему и перешел в маркиза Позу»{579}. «Resignation»[319]{580} Шиллера, по словам Анненкова, была у Станкевича на уме и на языке почти беспрестанно. В каком направлении влиял на них Шиллер, можно видеть из позднейшего (1839 г.) показания Белинского, что «Разбойники», «Коварство и любовь» и «Фиэско» породили в нем вражду к общественному порядку во имя абстрактного идеала общества – идеала, оторванного от всяких географических и исторических условий{581}. Их напряженная мечтательность питалась и, вместе, отравлялась Шиллером. То, что для них было только надеждою, сладкой мечтою, явно неосуществимой, но без которой они не могли жить, – то Шиллер провозглашал непреложным законом. Жизнь мрачна, безрадостна, произвол и насилие царят на земле,
И куда печальным окомТам Церера ни глядит —В унижении глубокомЧеловека всюду зрит;{582}
но не смущайся видимым: знай и верь, что подлинный образ человека божественно прекрасен и что радость – закон бытия. В этой глубокой убежденной вере – сущность поэзии Шиллера и секрет ее обаяния. Для юношей 30-х годов она являлась как бы декларацией неотъемлемых прав человека. Они жадно впитывали в себя и это царственное презрение к эмпирической действительности, и эту непоколебимую уверенность, что свобода, красота и счастье составляют единственную подлинную реальность в мире.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});