Избранное. Молодая Россия - Михаил Гершензон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Старый барский дом в Тимофеевском теперь – как опустевшее и выветрившееся гнездо, где паук вьет свою паутину, куда порою заползает муравей; а дуб корявый стоит корнями в земле, и веку его конца не видно.
Жизнь В. С. Печерина{547}[303]
I
Юность Печерина
История знает многих людей, которые в сущности никогда не жили – я разумею: жизнью, достойною человека, – и тем не менее приобрели громкую славу; а тот, о котором я хочу рассказать, жил более, нежели одной жизнью, и однако кто знает его имя? Людская слава венчает тех, кто много сделал, – создал или разрушил царство, построил или, по крайней мере, сжег какой– нибудь великолепный храм. Но есть другое величие, не менее достойное славы: когда человек, хотя и ничего не сделал, но зато много и глубоко жил. Одним из таких редких людей был Владимир Сергеевич Печерин.
Он происходил из незнатного, хотя и дворянского рода; его прадед из лакеев Елизаветы Петровны дослужился до обермундшенков{548}, дед был капитаном в войске, потом служил по полиции в Москве и наконец заседателем верхнего земского суда в Рязани[304]. Отец Печерина родился в 1781 году, ребенком был зачислен в гвардию и с 16 лет тянул военную лямку, скитаясь с полками по России. Около 1806 года он женился на дочери статского советника Симоновского, Пелагее Петровне, в селе Кобыжче Козелецкого повета, Черниговской губ{549}. От этого брака и произошел наш Печерин. Он родился 15 июня 1807 года в селе Дымерки Киевской губ. Он был единственным сыном своих родителей.
Где и в какой обстановке протекло его детство, об этом почти ничего неизвестно{550}. В конце 60-х годов его племянник Поярков{551}, посетив Дымерку, писал ему[305]: «Внешняя обстановка Дымерки нисколько не изменилась. Тот же дом, правда, перестроенный, но в том же виде, окруженный болотом и лесом; тот же громадный сад, только сильно запущенный; та же двуверстная аллея через лес к дому; тот же окоп, то есть лес, окопанный рвом, куда все обитатели Дымерки, всех поколений, неизменно ходили собирать грибы. Все службы у дома еще времен вашего пребывания в Дымерке». Эти строки позволяют думать, что по крайней мере ранние годы Печерина прошли в Дымерке. Ценнее другое сведение о его детстве: много лет спустя он объяснил ту душевную тревогу, которая выбила его из обычной колеи, влиянием на него в детстве, с одной стороны, «жгучих идей либерализма», которыми пропитал его гувернер-швейцарец, с другой – деспотического обращения отца, непременно хотевшего вырастить сына солдатом. Читавшие биографию Грановского знают, какое действие оказала на него случайная встреча в Орле с французом Жоньо{552}, а Герцен сам рассказал о том, как суровый старик Бушо, один из малых участников великой революции, обучавший его французскому языку, – заметив однажды в своем ученике симпатию к своим радикальным идеям, перестал считать его пустым шалуном, прощал ошибки и рассказывал эпизоды 93 года и историю своего бегства из Франции, когда «развратные и плуты взяли верх»{553}. К этому типу принадлежал, по-видимому, и гувернер Печерина. Он не мог не полюбить своего пылкого, одаренного живой фантазией ученика, и вероятно в пламенных речах завещал ему непримиримую ненависть к деспотизму, учил его гражданскому героизму и любви к свободе по Плутарху, и, может быть, ему самому, этому богато одаренному мальчику, слушавшему его с горящими глазами, пророчил, как Ромм Строганову, великую будущность в первом ряду борцов за процветавшую в древности, ныне попранную свободу{554}. А грубый гнет отцовской муштры делал впечатлительную душу мальчика еще более восприимчивой для радикальных идей учителя.
Мы не знаем, где Печерин получил первоначальное образование. В 1829 году он уже в Петербурге, студентом филологического университета.
Что представлял собой петербургский университет в конце 20-х и начале 30-х годов, до преобразования его по уставу 1835 года, это довольно хорошо известно из воспоминаний Никитенко[306] и других. Сам Печерин позднее писал: «Когда теперь припоминаю тогдашний петербургский университет, то так и руки опускаются. Ведь действительно никакое самостоятельное развитие не было возможно. В преподавании не было ничего серьезного: оно было ужасно поверхностно, мелко, пошло. Студенты заучивали тетрадки профессоров, да и сам профессор преподавал по тетрадкам, им же зазубренным во время оно»{555}. В. Григорьев{556}, ставший студентом в 1831 году, рассказывает[307], что заучивание требовалось дословное и что большинство профессоров бывало недовольно, если слушатель на репетициях{557} отвечал собственными словами. Почти все время студентов уходило на слушание и записывание лекций, читавшихся не только утром, но и после обеда. Курс историко-филологического факультета ограничивался богословием, древними и новыми языками, словесностью, историей и статистикой; философия и политическая экономия принадлежали к юридическому факультету, а теория изящных наук и археология филологам не читались за недостатком преподавателей. Древние языки, составлявшие главный фонд факультетской науки, преподавались по– гимназически: проф. Попов томил студентов переводами с греческого на латинский и латинским перифразом, восклицая поминутно: «nolite negligere grammaticam Butmani»[308] (им же переведенную на русский язык), Соколов одно полугодие питал и поил их греческой грамматикой, заставляя переводить с греческого на русский и латинский грамматические упражнения и мифологические рассказы в 1-й части хрестоматии Якобса, а во втором полугодии читал с ними отрывки из Геродота и Гомера по 2-й и 4-й частям той же хрестоматии. Русский язык и словесность на 3-м курсе читал Толмачев, внедрявший в студентов этимологическую премудрость. Образчиком его патриотического корнесловия может служить производство слова хлеб на разных языках: сначала, говорил он, когда месят хлеб, делается хлябь – отсюда наше хлеб; эта хлябь начинает бродить, отсюда немецкое Brod; перебродивши, хлябь опадает на низ, отсюда латинское panis; затем поверх ее является пена, отсюда французское pain. Кабинет он производил от слов как бы нет, поясняя: человека, который удаляется в кабинет, как бы нет. «Честь и украшение» факультета составлял академик Грефе{558}, выписанный из Лейпцига, ученый друг мнившего себя латинистом графа С. С. Уварова{559}; он читал на высшем курсе латинский и греческий языки, оба по-латыни. Узкий специалист-филолог, великий мастер по части стилистического комментария и конъектур, он также не мог способствовать умственному развитию студентов, но по крайней мере мог дать серьезную научную подготовку тем из них, у кого обнаруживались охота и способности к изучению древних языков. Одним из таких студентов оказался Печерин. Замечательные филологические способности уже в половине университетского курса обратили на него внимание Грефе. По-видимому, и Печерин высоко ценил своего учителя и ревностно занимался под его руководством, в позднейшем (1869) отрывке из своих воспоминаний он говорит: «Мне казалось, что мы с нашим академиком Грефе звезды с неба снимаем»)[309].
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});