Маг в законе - Генри Олди
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дважды за сегодняшний безумный день (день? ночь?! сутки прочь!..) он прыгал со второго этажа в сад. Второй раз получился куда неудачней первого: приземлившись на перила веранды, Федька соскользнул, больно ударившись боком сперва о сами перила, а потом и о землю. Плевать! неважно! на коленях, на четвереньках, по-собачьи он кинулся вперед, туда, где рычал дог, орал мальчишка и плакала кровью раненая Княгиня.
Они успели одновременно: Федор Сохач и полковник Джандиери.
Двое.
Успели.
— В дом! неси ее в дом! — и уже, вслед, когда Федька, хрипло вскрикнув от дикой рези в боку, подхватил женщину на руки:
— Головой ответишь! головой!..
Княгиня на руках была легче пушинки. «Мама! словно маму!..» — вспыхнуло фейерверком и сразу погасло, сменившись угарным, душным шепотком проклятого Духа Закона: «Словно себя! себя самого! себя несешь, мальчик!..» За спиной охнули ворота, сдержав первый натиск и сдаваясь под вторым; надрывно лязгнула цепь, вторя воплю засова; брошенный вдогон камень растерянно просвистел у виска, затем горсть глиняных окатышей ударила в спину. «Пусти! — жарко всхлипнула Княгиня, дергаясь попавшей на крючок рыбой. — Пусти! я сама!..»; Федор еще плотнее охватил ее руками, не позволяя вырваться, взбежал на веранду, и там Княгиня все-таки вырвалась.
Упала на колени, ладонью зажимая рассеченную щеку.
Пальцы женщины шевелились багровыми червями.
— Братец-князь! — взвился над ревом толпы фальцет юродивого. — Братец-князь!.. а-а! братец, не обижай, не трожь свет-Прокопьюшку!.. а-а!..
Крик смялся, захлебнулся, превращаясь в невнятное, смешное бульканье.
— Блаженного! блаженного убили! люди, да шо ж мы?!
— Черт кавказский!
— Душегубец!
— Н-на!
— Ондрейка! люди, он Ондрейку посек! людоньки!
— Бей сатану!
Федор еще успел поймать прощальный взгляд Джандиери, брошенный князем через плечо, сразу после того, как шашка, еще мокрая от крови юрода, с хрустом разрубила конопатого Ондрейку от ключицы до пояса. Поймать взгляд, как ловят монетку, предназначенную не тебе, задохнуться от чужого страха, чужой печали и чужой, но такой своей, нежности, за которыми, словно за весенними, цветущими кустами, пряталась в траве скользкая гадюка безумия — чтобы не выдержать, отвернуться, слыша истошный крик Княгини:
— Шалва-а-а!
А затем полковник Шалва Джандиери начал убивать по-настоящему.
* * *...Федька, почему ты не там?! Не в свалке?! почему?
Ты ведь большой! сильный! ты — кулачный боец, тебе здесь не место; наконец, ты просто мужчина, защищающий своих... И почему остановился на бегу, на полпути от флигеля к драке, Сенька-Крест? — бывший «фортач», гибкий, как ласка, и хищный, как ласка; остановился, замер, мелко крестясь и сам не замечая, что пятится назад... Ну ладно, Федор. Оставим. Лучше я тебе немножко помогу, самую малость, чуть-чуть: Княгиня снова начала падать, и тебе пришлось подхватывать ее на руки, пачкаясь уже подсыхающей кровью, разрываясь между приказом нести ее в дом и желанием быть там, где Циклоп творил страшное.
Вот-вот. Ты лучше не думай об этом. Я ведь знаю, почему ты не там, а здесь. Да ты и сам это знаешь, не хуже меня.
Потому что тебе страшно.
Не за себя, нет.
...Я топтал точило один, и из народов никого не было со мною!.. А в юбок мельканьи, в руках смуглых, заломленных, в дрожи женских плеч, в песне, в визге, в топоте бешеном, в «Пятом Вавилонском» столпотворении — жандармский ротмистр пляшет...
...сухой треск револьвера. Будто тяжелый зверь прыгнул, играясь, на груду валежника. Сизый дым пытается взмыть вверх, из людского месива к небу; он притворяется сигарным, этот чудной дым, но ему никто не верит, и вместо неба семи струйкам семью червями приходится въедаться в человеческую плоть. Разряженный, револьвер остается в левой руке — тускло блестящим кастетом, короткими тычками мозжа носы, скулы, мягкие виски, за которыми, в адской глубине, пульсирует извечное: «Бей черта!», сорвавшееся наконец с цепи.
Тяжелая адыгская шашка, подарок Шамиля Абуталибова, начальника тифлисского училища, бывшему облав-юнкеру Шалве Джандиери, живет своей ослепительной жизнью.
Жизнью, смысл которой — смерть.
Под множеством ног жалобно, тоскливо звенят вериги Прокопия-юрода. Само тело карлы давно растоптано в грязную слизь, и кажется: слизь эта еще дергается, силится встать на короткие ноги, булькает трясинными пузырями:
— Братец-князь!.. братец!.. не на...
Не слышит братец-князь.
Ничего он сейчас не слышит, не видит, не понимает.
Правы люди: черт ему сейчас братец.
И рядом, потомок аланских боевых псов, умевших нападать молча и убивать молча, бьется ожившая статуя из мрамора по кличке Трисмегист.
...и я топтал их во гневе Моем и попирал их в ярости Моей!.. Звенят мониста. Визжит паркет под каблуками. Ошалели гитары; не поют — волками воют.
Пляшет ротмистр...
Нет Джандиери забвения; нет покоя.
Нет толпе ходу дальше, сколько б их там ни шло. Вертится кровавая карусель. Вот уже ржавый зубец вил пропахал борозду вдоль бедра. Вот уже обух топора вскользь опустился на плечо. Вот уже чей-то кулак (грязный! ох, и грязный!..) съездил по уху — и покатился диким кукишем толпе под ноги. Топчутся люди по кулаку. Разжимают скрюченные пальцы подошвами. Спотыкаются. Воет бескулачный батька Василя-подпаска; волком в капкане воет на луну, на кругляш медный, смертный. Примерещилось? откуда утром луна? откуда?! — а ему, бедолаге, без разницы.
Он воет.
И князю без разницы.
Убивает он. Смеется взахлеб. Смехом убивает: их, себя, кто подвернется. Хлещет смех; хлещет дробь из окна столовой по задним рядам, охлаждая пыл — беременные, они нервные, особенно когда с двустволкой... то им солененького, то кислого, то пострелять...
Что, Федька? видишь? слышишь?! Ну давай, я тебе еще чуток пособлю — бесплатно, даром, ДАРОМ, тем МНОЙ, кого в тебе больше, чем в других...
Забились под летний столик оба сельских головы — как и поместились-то, сердечные?! Шинкарь Леви-Ицхок укрылся за старой акацией, губы белые, шевелятся: «Шма Исроэль...»
Урядник окаменел.
Не здесь, далеко; у самого флигеля. Там каменеть безопаснее.
Где остальные выборные — не понять.
«Папа! папочка!» — несется из окна второго этажа, где бьется княжна Тамара в цепких когтях черной вороны, и нет у княжны сил разжать мертвую хватку тетушки Хорешан, броситься к отцу, к такому отцу, какого еще ни разу не видела в своей безумной жизни юная Тамара.
— Господи! рано услышь голос мой!.. рано предстану пред Тобою, и буду ожидать!..
Это отец Георгий.
Кричит.
А, не кричит — молится.
И с твоих рук, Федька, захлебывается раненая птица:
— Шалва-а-а!
...кровь их брызгала на ризы мои, и Я запятнал все одеяние Свое; ибо день мщения — в сердце Моем... Слышится Федору в балагане сумасшедшем, сквозь танец-смерть:
— Еще не остыло, не вымерзло счастье,И кровь не вскипела на остром ноже;Еще! о, еще! не прощай, не прощайся!..Но где-то — уже.
Уже.
...отхлынул прибой, пятная землю телами мертвых волн. Иные волны ползли обратно, задыхаясь от ужаса, забывая о ранах; иные безгласно лежали, не заботясь более о земном.
И по ним, живым и мертвым, на них, между ними, один топча свое точило, где никого из народов не было с ним, как кощунственно ни звучало бы это сравнение, заслуживая отдельного костра...
И в саду, ставшем маленьким полем ар-Мегиддо, ранним утром, грозившем извернуться змием, чешуйчатым гадом, чтобы опять превратиться в ночь...
С адыгской шашкой и давно разряженным револьвером, празднично, карнавально забрызганный кровью, своей и чужой, сверкая серебром пуговиц и золотом пряжек...
...плясал полковник Джандиери.
— Скаженый!
— Ой, людоньки! ой, шо ж деется?!
— Собака! бес, не собака!..
— То не собака здесь бес...
Верный Трисмегист, никогда и ничего не боявшийся, сейчас скулил наказанным щенком. Волоча перебитые задние лапы, полз к кустам шиповника, прочь, подальше от хозяина, которого любил в своей собачьей жизни больше всех, больше самого себя, больше жизни, которая грозила покинуть дога.
А хозяин продолжал убивать.
Не видя, что вместо людей его окружают призраки.
Без ума от счастья боя.
Рубила шашка. Полосовала воздух, полный диких видений. Наотмашь бил револьвер. Хохот раздирал глотку господина полковника, вырываясь наружу чудовищным клекотом. Мундир лопнул подмышками, кисти с кушака давно были оторваны и затоптаны в грязь; Джандиери не чувствовал боли, не замечал ран — для него бой продолжался.