Изгнание - Лион Фейхтвангер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вскоре рукопись «Волка» достигла, по его мнению, такой степени зрелости, что ее уже можно было показать матери. Ведь и она — публика.
В новелле «Волк» говорилось об одном изящном, весьма цивилизованном человеке, который, однако, по существу был не человеком, а волком, диким, быстрым, жадным, хитрым и прожорливым; прожорливость, пожалуй, была его важнейшим свойством, и этот человек-волк как две капли воды походил на друга Леа и отца Рауля. Когда Леа читала рассказ, ее не раз неприятно поражали намеренно грубые и, как ей казалось, нарочито оригинальные выражения автора. Но от нее не ускользнуло, что характер и судьба героя описаны какими-то новыми приемами, с искусством, которое привлекало ее, но от которого ей становилось холодно и страшно. Это был тот человек, которого она знала, и все же не тот; он и его переживания при всей их конкретности были отодвинуты в какую-то недоступную даль. В рассказе не чувствовалось одобрения или неодобрения Рауля, но от всего этого дерзкого повествования исходила глубокая, злая печаль. Наша жизнь — ничто, ничто, nihil; эта мудрость проповедника Соломона, по-новому, с пугающей яркостью освещенная, словно и была моралью новеллы. И Леа испугалась. Неужели это написал ее сын, ее Рауль? И разве он не видит, что возводит циничное самомнение отца в некую абстракцию? Ах, он сын Эриха, он не ее сын, хотя Эрих от него отрекся, а она его любит. И он занял такую позицию, куда ей дороги нет.
— Ты прочла мое творение? — спросил вечером Рауль и, когда она ответила утвердительно, продолжал: — Что же ты скажешь о нем?
Раулю хотелось, чтобы это прозвучало легко, он ведь, как учил его Черниг, презирал читателя, и тем не менее он с интересом ждал ответа.
— Мне очень жаль, мальчик, — не удержавшись, сказала Леа, — что вещи и люди представляются тебе такими гадкими и пустыми. Неужели мир, в котором ты живешь, действительно так ужасен?
— Он ужасен, darling,[26] — дружелюбно ответил Рауль, но не будем об этом говорить. Скажи мне лучше, хорошо ли я нарисовал этот мир.
— Нарисовал ты его хорошо, — убежденно ответила Леа и очень опечалилась.
8. Битва хищников
Когда Визенер получил первый номер «Парижской почты для немцев», он тотчас увидел, что эта новая газета — те же старые «Парижские новости». «Этот листок, вероятно, будут называть „ПП“ — думал он. — Как называются такие слова, которые образуются из заглавных букв? Никак не вспомню этого специального выражения. Память уже не та. Старею.
„ПП“ или „ПН“ — все равно, что брито или стрижено. Для меня, к сожалению, брито. Меня отбреют. Раз и навсегда. Можно закрывать лавочку. Мой замечательный проект провалился. Восторжествует Шпицци. Бегемот был бы идиотом, если бы продолжал поддерживать меня.
„Пене“ — акроним. Акронимом называют слово, составленное из заглавных букв. Значит, я все-таки вспомнил, это уже кое-что. То, что накропал этот Траутвейн, пародия на речь фюрера, само по себе совсем не плохо. Эта свинья, надо сказать, попала в тон фюреру».
Он криво усмехнулся. То взлетаешь ввысь, то свергаешься в тартарары, на скуку жаловаться не приходится. В состав третейского суда входит один финн, один венгр — и вот ты уже наверху, и Гейдебрег обращается с тобой так, будто ты свой человек на Волшебной горе. А вышла «ПП» — и ты опять полетел кувырком. Эти писаки — настоящие угри. Я так крепко держал их в руках, а они от меня ускользнули. Ускользнули, улизнули, дали тягу, ищи ветра в поле, evasit, erupit.[27]
Он уже не ухмылялся, его рот был крепко сжат и заострен. Как странно все перепуталось; Гейдебрег, вероятно, потому так дружески обращался с ним последнее время, что он его надолго оставил наедине с Леа в Аркашоне. Выходит, мой милый, что ты не только беспринципный негодяй и должен быть готов к тому, что какой-нибудь Жак Тюверлен не захочет сидеть с тобой за одним столом, но и нечто вроде сутенера, так называемый maquereau, как сказал бы Гейдебрег.
А не поехать ли ему сейчас в Аркашон? Что, если бы он вдруг появился там? Что тогда сказал бы Гейдебрег? В присутствии Леа он вряд ли решится окатить его холодным душем. А как хорошо было бы торжественно преподнести Леа законченную рукопись «Бомарше». Но, к сожалению, нельзя. Слишком рискованно, такой поездкой можно сразу испортить отношения и с Леа и с Гейдебрегом. Необходимо довести до конца свою подло-хитрую тактику, прикидываться мертвым: пусть Леа еще поголодает.
Была бы здесь по крайней мере Мария. Она бы поняла, что означает для него появление «ПП», рождение этого нового акронима. Каким было бы облегчением зло и цинично прокомментировать перед ней свой крах, умалить его значение иронией. Новенькая — та вообще ничего не понимает.
Надо же излиться перед кем-нибудь — и он заговорил с новенькой в более интимном, чем обычно, тоне; он назвал ее Лоттой, и Лотта была осчастливлена.
Впрочем, появление «ПП» не имело тех ужасных последствий, каких он опасался. Его не предали бойкоту, как в тот раз, когда появилась вторая подстрекательская статья в «ПН». Из Аркашона, правда, ему не позвонили. Гейдебрег умолк. Но по поведению окружающих Визенер заключил, что Гейдебрег еще не принял окончательного решения.
Затем он узнал, что Гейдебрег покинул Аркашон и, не задержавшись в Париже, отбыл на неопределенное время в Германию. Надо ждать, ждать. От одной этой мысли он холодел, его одолевала какая-то болезненная щекотка. Видел ли Гейдебрег проездом через Париж Шпицци? Мысль о торжествующей физиономии этого заклятого врага приводила его в бешенство.
К тому же он как раз в эти дни узнал, что Жак Тюверлен проведет всю зиму в Париже. Тюверлен снял квартиру и пригласил секретаршу, рассказывали Визенеру, «и кого бы вы думали? Вашу блаженной памяти Марию Гегнер». Визенеру удалось выдавить из себя равнодушно-ироническое «вот как» и спокойно продолжать разговор.
Но, оставшись один, он пал духом. Живо представил себе, как Тюверлен рассказывает Марии о своей встрече с ним. Представил себе, как он — это было почти неизбежно — вторично встретится с Тюверленом и как тот вторично оскорбит его. Он почти не испытывал ярости — так пронизало его сознание собственного ничтожества.
Чтобы взвинтить себя, он донимал Лотту, опять ставшую для него «новенькой», вежливо-ироническими, незаслуженными замечаниями, донимал до тех пор, пока у нее не выступали на глазах слезы. Или же звонил лакею Арсену и давал ему какое-нибудь поручение: ему хотелось понаблюдать за выражением лица Арсена. Он знал, что Арсен честолюбив, мечтает, чтобы «мы» сделали карьеру, следит за событиями очень внимательно, хорошо разбираясь во всех подробностях. Но Арсен оставался образцово вышколенным лакеем, по его лицу ничего нельзя было прочесть.
Нервозность Визенера все возрастала. Он стоял перед портретом Леа. К чему, собственно, он мучает себя и не снимает со стены этот портрет? Злыми глазами разглядывал он лицо Леа. Лоб гладок, как яичная скорлупа, и слишком высок; за этим лбом таится далеко не так много значительного, как она старается показать. А рот Леа? Ее знаменитая улыбка? Ничего в ней особенного нет. Улыбка, которой прикрывают пустоту, профессиональная улыбка светской дамы. Глупая улыбка — как начитанный человек, он быстро заменил неуклюжее слово более изысканным — эгинетическая{109}.
Он слишком много увидел в этой Леа: то, что его привлекало в ней, исходило от него, не от нее. Он снимет портрет. Не желает он вечно иметь перед глазами лицо, которое уже ничего не говорит ему. И вообще ему повезло, что до сих пор никого не возмутил этот портрет еврейки.
Однажды, проезжая по улице Ферм, Визенер увидел, что дом Леа снова обитаем, и понял, что теперь в жизни его произойдет перемена. Срывам в его карьере всегда сопутствовало счастье в личной жизни. А с карьерой его никогда не обстояло так плохо, как сейчас, значит, он снова завоюет Леа.
Все говорило за это. «Бомарше» готов, уже получены первые листы корректуры. Что, если посвятить книгу Леа? Это даже не особенно рискованно. Перед партией он все равно должен изобразить «Бомарше» как сатиру на французский характер, легкую по форме, но серьезную по содержанию, и, значит, посвящение француженке можно более или менее правдоподобно объяснить как иронический жест.
Он снова стоял перед портретом. Неужели он подумывал снять его? Какой ясный умный лоб. А улыбка? Как она могла напоминать ему глупую, лишенную выражения улыбку ранних греческих статуй? Это пленительная, невыразимо манящая улыбка.
Но в известных ситуациях твое лицо, моя дорогая, еще пленительнее, и я позабочусь о том, чтобы у тебя пропала охота улыбаться. Я пожну плоды своей тактики, упорной и умной, но сколько терпения и мучений она мне стоит. Я заставлю тебя расплатиться за все то, что ты причинила мне своим долгим молчанием. Ты не будешь улыбаться, моя дорогая.