Изгнание - Лион Фейхтвангер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Что ж, я дала вам повод для таких предположений, — ответила она все тем же равнодушно-вежливым тоном. — Ведь я всегда поддавалась на ваши льстивые уговоры, хотя и видела вас насквозь. Я сказала «А» и «Б», дошла даже до «К» и «Л», но «М» я уже не скажу. Будьте уверены, Эрих, не скажу. Последний раз я сдалась, потому что попросту не имела сил сказать вам: уходите. Теперь я в силах, теперь я говорю: уходите, Эрих, и не возвращайтесь. — И так как он ответил лишь чуть заметной иронической улыбкой, она выбросила свой последний козырь: — Впрочем, мне незачем просить вас об этом. Вы и сами сюда больше не придете. На днях Зепп Траутвейн даст концерт в моем доме.
У Визенера, обычно такого красноречивого, все же отнялся язык. Он пристально смотрел на Леа, в лице его уже не было ни следа равнодушия или иронии.
— И ты хочешь, чтобы я поверил этому? — ответил он после паузы, его голос звучал злобно и вульгарно, как голоса нацистских ораторов по радио. — Это же вздор, ты разыгрываешь меня. Еще вчера ты ни словом об этом не обмолвилась. Еще вчера ты была сама нежность и небеса казались безоблачными. А сегодня, не предупредив меня ни единым словом, берешь на себя роль патронессы продажных писак? Людей, которые оскорбили тебя не меньше, чем меня? Такие сказки рассказывай кому-нибудь другому.
Только теперь Леа вспомнила, что Зепп Траутвейн действительно принадлежал к числу тех, кто написал статью, направленную против нее. Но она тут же сказала себе: Перейро отлично знает, что она может сделать и чего не может. Ее опасения сразу рассеялись, и осталось лишь удовлетворение оттого, что она так глубоко задела Эриха.
— Видите ли, мосье Визенер, это удивляет вас, — сказала она все еще вежливо и сдержанно. — Это не подходит к представлению, которое вы себе составили обо мне. Следовало бы вам освободиться и от других иллюзий; а не то вас ждут еще и не такие сюрпризы. Я сожгла за собой мосты, я стала патронессой «продажных писак», как вы изволили выразиться, и вам остается теперь принять к сведению, что в будущем Траутвейн станет здесь своим человеком.
Визенер все еще не верил, что Леа действительно сделала решающий шаг, он думал, что она хочет лишь пригрозить ему, испугать.
— Простите, прелестная Леа, — сказал он, вдруг обернувшись прежним, любезным, ироническим Эрихом, — я, очевидно, плохо соображаю, я все еще не понял, что, собственно, так разгневало вас. Допустим, действительно предприняты шаги против вашего знаменитого ягненка бедняка, против господ Гейльбруна и Зеппа Траутвейна и вашей «Парижской почты», так ведь я в лучшем случае могу здесь играть лишь скромную роль подручного. Почему же вы весь свой гнев изливаете на меня, журналиста и писателя, а не на тех господ, которые здесь командуют, на Гейдебрега и Герке? Ведь вы прекрасно во всем разбираетесь. Насчет Бегемота, например, вы знали, что он приехал в Париж с целью растоптать ваших протеже. И все-таки вы нашли с ним общий язык и вам ничуть не было неприятно, что он несколько недель был в Аркашоне вашим гостем.
Леа, не глядя на него, тихо, как бы про себя сказала:
— Есть граница, совершенно определенная, черта, за которой кончается порядочный человек и начинается негодяй.
Визенер побледнел. Он все еще надеялся, что все это только разговоры, но теперь и эта слабая надежда исчезла. Почти физическую боль причинили ему полные презрения слова Леа. «Разгадан и отвергнут», — зазвучало в нем, как в тот раз, когда его оскорбил Тюверлен.
— Быть может, — ответил он наконец, — ваша замечательная сентенция верна, а быть может, она принадлежит к тем афоризмам, которые так же верны, как и противоположные им по смыслу. Но это чисто моральное изречение и ни в коем случае не ответ на мой вопрос. Что говорит за Гейдебрега и что против меня?
— Сейчас я вам скажу, Эрих, — ответила она, и уже по звуку ее голоса он понял, что наконец-то ему удалось вывести ее из себя. С некоторым страхом и вместе с тем с жадным нетерпением ожидал он, что она выложит ему все, даст волю накопившемуся гневу. И взрыв действительно последовал.
— Гейдебрег, — сказала она, — есть то, что он есть. Он вылит из одного куска, он отвечает за то, что делает, и не отрекается от своих деяний. Гейдебрег с головы до пят нацист, гунн, он находит в этом радость, и были минуты, когда и мне доставляло удовольствие его варварство. Ты же, Эрих, теперь ее голос звучал страстно, резко, некрасиво, — ты, Эрих, кокетничаешь своим варварством. Ты хотел бы и варваром быть, и цивилизованным человеком, и все у тебя наполовину, наполовину, наполовину, ни то ни се, ни рыба ни мясо, ты стремишься оболгать и себя и других. Гейдебрег — нацист всей душой; а ты со своей изворотливостью мог бы с таким же успехом быть коммунистом, как и нацистом. Если бы ты хоть сознавался в своих подлостях. Но когда ты совершаешь подлость ради карьеры, ты стараешься ее не замечать. На некоторое время тебе удалось втереть мне очки, убедить, что твое поведение — в духе Ренессанса; но теперь я поняла, что оно просто низко. Теперь я знаю, что ты растлен до мозга костей. Я разглядела все твое комедиантство, твое кокетливое честолюбие, твои вечные колебания, твою трусость.
— Если желаете, Леа, — ответил Визенер, — я принесу вам в следующий раз словарь синонимов, чтобы вы могли обдать меня еще целым потоком подобных любезностей. — Но ирония, видно, далась ему не так легко, как обычно. «Она говорит то же самое, что Мария, — злобно думал он. — Они могли бы составить коллегию экспертов, эти трое — она, Мария и Тюверлен. Я кажусь себе „человеком, который получает пощечины“. Но как бы то ни было, этот гнев лучше прежнего спокойствия. Так оскорблять может только любящая женщина». — Если говорить серьезно, Леа, — продолжал он, — и если вы назовете все эти качества иными, не столь резкими словами, если вы скажете вместо комедиантский — бьющий на эффект, вместо колеблющийся — гибкий, вместо трусливый — осторожный, то это и будут те качества, без которых на практике не обходится ни один политический деятель. Я занимаюсь политикой, чтобы дать простор своей индивидуальности, политикой ради политики, а за что ратовать, мне безразлично. Думаю, что и вы до сих пор брали меня таким, каков я есть, вы понимали меня. Вы понимали, что Париж стоит обедни и что можно с радостью изучать Ветхий завет, не будучи евреем, что можно с радостью читать Данте, не становясь католиком. Вот точно так я занимаюсь нацистской политикой и радуюсь своей работе. — Он встал. — Нет никакого смысла продолжать нашу дискуссию. Но не воображайте, что я капитулирую, предоставляя вас сейчас вашим размышлениям. Вы еще пересмотрите свое решение, в этом я уверен, и наступит день, когда мы поговорим спокойно и в более умеренных тонах о ваших сомнениях.
— Думайте, что хотите, Эрих, — сказала Леа, снова спокойно и вежливо, принимайте мои слова, как хотите. Но когда профессор Траутвейн даст здесь концерт, здесь, Эрих, в этой самой комнате, тогда вы убедитесь, что между нами действительно все кончено. А месяца через три вы, может быть, даже наедине с самим собой начнете сомневаться, отец ли вы Раулю.
Значит, она знала и об этом его непостижимом отречении и никогда о нем не упоминала.
Придя домой — он и сам не знал, как дошел, — Визенер заставил себя подавить свои чувства, быть только политиком, трезво взвесить, полезно или вредно для него поведение Леа. Этот концерт, если он действительно состоится, поставит его в ужасное положение. Позора не оберешься. Что скажет Гейдебрег, что скажет Шпицци? Но, с другой стороны, именно громогласность разрыва с Леа навсегда оправдает его перед партией.
Вскоре, однако, печаль и гнев отогнали практические соображения, и он думал только о Леа. В голове у него не укладывалось, что он так внезапно и навсегда потерял ее. Все, что он сделал: нелепость, сказанная Раулю, меры, предпринятые против «ПН», — все это далекое прошлое, все это десять раз прощено. Ни один суд в мире не признает законным развода, если женщина после поступка, выставленного как мотив этого развода, снова спала с мужем. Леа играла комедию перед ним и перед собой. Ей захотелось волнующих эмоций. На мгновение ей удалось его одурачить. Но он не даст себя провести. Лучше сделать вид, что ничего не случилось.
Он позвонил ей.
К телефону подошел Эмиль. Обычно он без колебаний говорил: «Мадам дома» или «Мадам ушла», — но на этот раз он сказал Визенеру, словно постороннему, что узнает, дома ли мадам. Мадам не оказалось дома. Визенер положил трубку, он выглядел стариком.
Леа писала письмо. Ее подруга Мари-Клод была в отъезде, ее ожидали в Париже на следующей неделе. В своем письме Леа сообщала, что она пригласила немецкого композитора и писателя эмигранта Зеппа Траутвейна дать у нее концерт. И больше об этом ни словом не упомянула.
Однажды, после какого-то заболевания, ей пришлось остричься наголо. Сейчас она чувствовала себя, как тогда, пустой, голой, опрятной.