Изгнание - Лион Фейхтвангер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Что же касается его основной задачи, усыпления общественного мнения Франции, то здесь Гейдебрег за несколько месяцев достиг вдесятеро больших результатов, чем улица Лилль за весь период со времени захвата власти. Всех тех, кому выгодно верить в мирную политику Германии, он сумел использовать для своих целей; во французских юридических кругах все чаще высказывались за франко-германское соглашение: с этой целью было основано общество, подготовлен новый слет фронтовиков, да и многое сделано для организации слета молодежи, инициатором которого был молодой де Шасефьер; к сожалению, этот юноша не мог возглавить движение за слет. Когда Гейдебрег вспомнил об этой истории, в его позе и лице невольно проступило двусмысленное выражение: он был и тяжеловесно-величав и, казалось, игриво подмигивал кому-то; это же выражение появлялось у него, когда он заверял и не без успеха — ведущих французских промышленников, политиков и журналистов, что вооружение Германии не таит в себе каких-либо агрессивных замыслов против Запада.
Если в одном, в обуздании эмигрантского сброда, он, пожалуй, не достиг успехов, которыми были бы довольны в Берлине, то все же лицом в грязь он не ударил — с лихвой восполнил этот срыв успехами в других областях.
Пора одеваться к ужину. Он побрился. Принял душ. Причесался. Теперь это было не так просто, как раньше, когда он коротко стригся. «Капуя»{105}, подумал он и надел рубашку. В этом году он впервые в жизни начал носить мягкие рубашки при смокинге. И все-таки основание «ПП» — поражение, сомневаться не приходится. Лучше было бы — это уже ясно — последовать совету коллеги Герке, а не Визенера. В сущности, очень странно, что он питает слабость к Визенеру. Успехами Визенера она не оправдана. Вообще этот субъект не стопроцентен. От него немного попахивает «растакуэром».
Мягкие рубашки к смокингу, такие слова, как «растакуэр», — все это доказывает, что он здорово офранцузился. Он перевел: в Визенере есть авантюристический душок.
Впрочем, сегодня у этого коллеги, у авантюриста Визенера, невесело на душе, и поделом. Столько затрачено труда и денег — и все зря; он, что называется, — сел в галошу, наш Визенер.
Гейдебрег вдел запонки. Насколько легче и быстрее вдевать их в мягкие рубашки, чем в крахмальные. Он снова улыбнулся, и потому, что был доволен удобным вдеванием запонок, и потому, что поражение Визенера пришлось ему кстати. Гейдебрегу казалось, что его присутствие в Аркашоне мешает Визенеру приехать к мадам де Шасефьер: ему смутно вспоминалась библейская притча о Давиде, отбившем Вирсавию у своего царедворца Урии{106}. И тому подобное. Он чувствовал себя в долгу перед Визенером. Поэтому он был доволен, что и ему есть за что прощать Визенера. «Как и мы отпускаем должникам нашим», — подумал он и надел смокинг. Гейдебрег обозрел грузного господина, смотревшего на него из зеркала. Нет, несмотря на капуйскую изнеженность, он не утратил своего достоинства. Кстати, он и не подумает совершенно избавить от кары Визенера. Но она будет не столь сурова, эта кара.
Таким образом, основание «ПП» не явилось для Гейдебрега тяжелым ударом, но и забыть об этом поражении он не мог. За ужином он держался не так непринужденно, как обычно; Леа и Рауль заметили, что мысли его витают где-то далеко.
Даже ночной отдых его был отравлен. С появлением «ПП» его каникулы кончились, им опять завладела политика.
На следующий день Гейдебрег с раннего утра связался по телефону с Парижем, с Берлином, даже с Берхтесгаденом. Лакей Эмиль позднее с явным неодобрением узнает, какой большой счет за телефонные разговоры оставил в наследство этот надолго расположившийся в Аркашоне гость. Самому Гейдебрегу было неприятно, что рейх и нацистская партия таким образом возложили значительные траты на женщину не совсем чистой расы. Но он не видел возможности возместить даме дополнительные издержки; какие бы дорогие цветы он ни преподнес ей, это будет слабой компенсацией.
В результате телефонных разговоров он решил уехать в тот же день, и притом прямо в Берлин, не задерживаясь в Париже, не переговорив с Визенером.
Он простился с Леа. Ей бросилось в глаза, что он опять преобразился в толстокожее животное — такой же корректно-деревянный и неуклюжий, как в начале своего пребывания в Париже; даже его французский язык опять изобличал в нем жителя Восточной Пруссии. Он вперил в Леа тусклые белесые глаза, прикрытые почти лишенными ресниц веками, сделал поклон, напоминавший движения марионетки, и сказал:
— Мадам, я приятно провел время в вашем имении. Разрешите поблагодарить вас. — По привычке он чуть не прибавил: от имени фюрера и партии национал-социалистов.
Затем Гейдебрег выехал в Париж, а оттуда тотчас же улетел в Берлин.
Грузный, массивный, сидел он в самолете и смотрел, как под ним уходит прочь земля Северной Франции. Не раз путешествовал он в самолете, но сегодня он впервые заметил, какой пустынной кажется даже густонаселенная страна, если смотреть на нее сверху. Ничего, кроме лесов, полей, пастбищ. Человек оказался не в состоянии впечатать в свою землю много следов; если озирать сверху большое пространство, следы человеческие совершенно исчезают. Но позднее, когда Гейдебрег отправился в туалет и сквозь дыру увидел приветственно кивавшие ему холмы и леса, он отказался от своих пораженческих выводов и с гордостью подумал: «Каких великолепных успехов мы все-таки достигли».
Бытие определяет сознание? Вздор: сознание определяет бытие. Всего несколько часов, как он уехал из Аркашона, и вот уже Аркашон так же далек от него, как Иокогама, он исчез, забыт. Для него, Гейдебрега, теперь существует только Берлин, куда он летит, город, к которому он с каждой минутой приближается на три километра.
Леа не без удовольствия принимала Гейдебрега, но скорее с радостью, чем с сожалением, рассталась с ним. Она надеялась, что сейчас, когда она осталась вдвоем с мальчиком, между ними установятся такие же дружеские, сердечные отношения, как в начале их пребывания в Аркашоне. В это лето она очень любила Рауля и гордилась им. Вначале он, по-видимому, жестоко страдал от постигшего его разочарования, но теперь явно забыл о нем. У него замечательная внешность, его лицо трудно забыть; когда он идет по улице, все обращают на него внимание, женщины оглядываются на молодого человека с красивым, мрачным, значительным лицом.
Но Рауль теперь обращал мало внимания на женщин. Да и матери он не уделял много времени; разве что встретится с ней за ужином и за обедом или сыграет партию в шахматы, в теннис. Все остальное время он проводил почти всегда один, на пляже и на море. Не то чтобы он замыкался от матери, как последние месяцы в Париже, но он не был и так откровенен, как первое время в Аркашоне.
— Прости, — сказал он ей однажды обычным своим милым вежливым тоном, что я иногда бываю несколько рассеян. Я теперь много работаю.
— Над чем ты работаешь, мой мальчик? — спросила она.
— Прости, — ответил он, — я пока уклонюсь от ответа. Но как только будет что показать, я тебе покажу.
В один из этих наполненных работой дней позднего августа Раулю позвонили с какого-то нормандского курорта. Говорил его бывший друг Клаус Федерсен. Рауль удивится, услышав его голос, — сказал Клаус на своем вычурном, книжном французском языке. Но он счел своим долгом сообщить Раулю первому, что слет молодежи все же состоится и руководителем немецкой делегации назначен он, Клаус Федерсен.
Он сделал паузу, очевидно ожидая ответа. Но Рауль не отвечал. Он хорошо представлял себе своего бывшего приятеля, его красное лицо, голову, поросшую грязно-русой щетиной, толстый нос, маленькие глазки, широкую приземистую фигуру. Рауль сначала слушал в своей привычной спокойной позе, но его серо-зеленые глаза были далеко не спокойны, рука судорожно обхватила трубку. Он сдерживался, молчал и ждал.
Клаус Федерсен надеялся, что Рауль разразится гневной и иронической тирадой; молчание Рауля сбило его с толку. К счастью, он заранее подготовил еще две-три фразы. Он сожалеет, продолжал Клаус, что, несмотря на все свое желание, не мог по хорошо известным причинам добиться назначения Рауля. Он, Клаус, был бы счастлив представить такого человека, как Рауль, рейхсюгендфюреру Бальдуру фон Шираху. Рейхсюгендфюрер парень классный, он сумел бы оценить такого юношу, как Рауль.
Когда же француз наконец что-нибудь скажет? Клаус наговорил по меньшей мере на тридцать франков, а эта обезьяна все еще не издала ни звука. Он считает своим долгом, продолжал, изворачиваясь и повторяясь, Клаус, выразить сожаление Раулю, впервые подавшему идею слета, что его назначение не состоялось. Сквозь это наигранное сочувствие прорывались нотки грубой иронии.
Рауль наконец ответил своим обычным низким и тихим голосом.