Литконкурс Тенета-98 - Автор неизвестен
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Всю жизнь! — Вставка.-
Если я пячусь, то просто хочу ощущенья стены. Если я вспоминаю людей, то просто рука моя шарит в поисках опоры — я иду по хрупкому мосту из вчера в проблематичное завтра и, оглядываясь, вижу лишь задворки духа. Перила моста давно сгнили. Вперед я стараюсь не смотреть.
Ужасно, что можно помнить факт встречи с этим, как его, ну, сейчас, э…, короче с этим человеком в автобусе номер ну, этот, которым всегда ездила на работу, так вот он обронил среди казенных фраз: ~Я не могу уважать себя, потому что я себя хорошо знаю~. Но ведь не любить себя тоже невозможно?
Я стараюсь реже быть самой собой, ибо скучна и прилизана, как парик раввинши. С собой мне скучно. Может быть поэтому я выбираю этих, как их, ну, сейчас… — Пиня.-
Только ли законы отражения света заставляют меня отводить взгляд от яркости Стены Плача? Только ли неизбежность работы высасывает легкость духа на исходе субботы?
Не желая формулировать и тем самым очерчивать итог, я предпочитаю догадываться, и неготовность идти дальше — просто страх прийти в очередной тупик. Я люблю стоять на распутье и смаковать возможность выбора. Легкость неопределенности — это единственная легкость, доступная мне. Это и есть одно из основных наслаждений, когда роли примеряются необязательно, а эмоции все-таки не столь трехмерны.
Возможность выбора — главное что есть у человека и глупо, но принято захлопывать за собой ловушки очевидных поступков: стандарт, стандарт.
Мучительное и серьезное совершение глупостей моя основная профессия.
Со стороны у меня все в порядке.
Самым безумным считается в моем кругу Пиня — бывший суицидник, а ныне абсолютный счастливец — с повышенным настроением, знанием языков, желанием жениться и абсолютной неспособностью потерять возможность каждодневного выбора. Женщин он боится, считая любое движение в его сторону покушением на свободу его инициативы. Детей обожает и воспитывает на каждом углу. Проституток угощает конфетами. Пиня боится простудиться и любит себя самозабвенно, откровенно и инфантильно. Говоря часами, он вдруг грустнеет на миг и произносит что-то чужое, а скорее всего — свое, от чего бежит всю жизнь и не убежит никогда.
— Я делаю лишь то, что доставляет мне удовольствие, — говорит, например, он, — мое и ваше счастье, что вид моего эгоизма — альтруизм.
У Пини хватило ума не нарушить радужную пленку социальной мимикрии в России, и по нему не шаркнули пыльной казенной подошвой душевной нормы. Мечта антисемита, он не волочит себя по жизни, как сломанную ногу, а весело скачет на единственной здоровой, честно скаля железные зубы и читая на пяти языках все, что подвернется.
— Я не понимаю, что я смешон, — говорит Пиня. — И это позиция.
Если бы знал Пиня как часто я думаю о нем, он бы меня пожалел — не понимая когда я смешна, я тщетно уговариваю себя не понимать саму возможность этого, как Пиня. Как этот наш прощаемый заранее за то, что наш — Пиня.
Не умея отстраняться, я не умею прощать. Не умею прощать даже себя и себе, в этом невыгодное мое отличие от других.
Выгодное же отличие мое от других в том, что я готова быть лучше, чем есть и хуже, чем представляется. — Возвращение в Т-ск N2.-
Иногда я решаю все-таки ехать в Россию. Все мы иногда что-то все-таки в очередной раз решаем, не правда ли.
Никто так меня не ждет, как родина. Она не ждет меня настолько безразлично, что от прошлых невыносимых ненавистей и любовей моих уже остался только пепел недоразумения.
Есть два слова, отзывающиеся во мне ноющей разлукой — Россия и одно имя собственное, которое не состоялось. Обе истории этих слов типичны, безрадостны и столь же сюрреалистичны, как жизнь служащего сомнительным идеалам.
Лицо мое спокойно, но я плачу, водя, как слепой, по слабым отпечаткам воспоминаний — беспомощная эстетика трехсоттысячных провинциальных городов, ты въелась в нас, как запах хозяйственного мыла в батистовую прелесть пионерской блузы. Белый силикатный стандарт и узнавание третьего окна во втором ряду сверху — мое, шторки с хризантемами, ма-а-ама, ну еще полчасика! О, как уживалась истома созревания с деперсонализацией реальности, романтика первой звезды с пониманием что кому когда нельзя говорить. И самое уникальное тогда она уживалась гармонично.
Счастливый период моего инфантилизма, я стыжусь той стеснительно очерченной девочки и завидую, что она продолжает поджигать тополиный пух и хоронить в красивой коробочке повешенного этими мальчишками совсем бездомного бедненького котеночка. Я четко принимала разделение ролей — палач, жертва, оплакивание. Месть возникла позже. А Сюзанна уже целовалась в подъезде!
Простор моей биографии не осквернен ничем нарочитым, но и случайностей было немного. Сплошной осенний бульвар — золото с перегноем.
Идти, загребая пыльные перепонки сусальной осени. Бездумно наблюдать шизофренически вычурную жестикуляцию кленовых ладоней. О, прошлая любовь моя ржавые шаткие недостройки социалистических подачек — блочные, многоквартирные, не охраняемые никем.
Пошлая мелодраматичная трактовка своего детства свойственна человеку и человечеству, но и ничего более жалобного не знает ни один из нас…
Все-таки мне абсолютно незачем туда ехать. — Избитая романтика.-
Афористичность мира выводит меня! В каждой новой встрече уже таится вывод, изначально опошляющий всю теорию невероятности.
Я играю в предположения, а получаю — в лучшем случае — избитую романтику.
Судьба моя ленива и бездеятельна еще более, чем я. Она тоже не понимает иронии. До последнего момента никто из нас не знает куда, зачем и кто первый. Я вынуждаю ее вяло намекать, а потом, огрызаясь, бреду в указанном направлении утешаясь лишь тем, что ничего не изменилось.
Вид моей судьбы при этом ужасен — сомнамбулически пялясь в пространство, тащится она за мной, мечтая избавиться. Будь проклята ее аморфность и второстепенность!
Камень, брошенный завтра, возвращается вчера, а на сегодня остается только ощущение опасности и свист воздуха. Задумчивость моего палестинского существования мудра и идиотична — приоткрывается рот, опускаются набрякшие веки и течет время по жилам пересохших вади.
Ненатуральной блондинкой идет Сюзанна по Иерусалимскому парадоксу, золотясь вместе с куполами. Ее яркость и неуместность восхищают, но мои тусклость и неуместность оскорбительны.
Любовь моя к Иерусалиму абстрактна, я люблю его небесным, золотым. Мусор же подворотен и двориков отвращает раненую птицу моего воображения. Приятель Конт., разве не с тобой брожу я всю жизнь по улицам абстрактно любимых городов — абстрактно любимая и любящая не тебя. Жалкий гений с проклятым цинизмом, зачем отрекся ты от своего народа во имя другого, суетливо и брезгливо отдвигаясь: ~Что ты, что ты, я не еврей…~ Ты, получающий в восьмидесятых через пятые колеса в телеге социализма еле слышный скрип: живы, ждем… Ты, шепотом формулирующий:~ И еще одно… как ты относишься к евреям? Если только еврей по матери.~ Ты, скорбящий по ученикам и отодвигающий добродетельную грамотность… По матери!
Душа твоя, данная тебе взаймы, гулкое нагромождение самоуничижения и избранности, за что тянешь ты лямку таланта и абсурдного подхода к реальности? Приятель Конт., чертик из табакерки вечности, разве не у тебя остались сомнительные в своей тупой искренности мои письма… Но твое фальшивое самоуничижение дало свои плоды, продолжившись здесь в Иерусалиме. Это я, слышишь, покровительственно и преданно брожу по этим улицам и замираю от неожиданности всякий раз, когда проступят в дымке очередного холма черепичные крыши, и зелень сосен, и небо, и желтоватый камень этого города — выщербленная слоновая кость утомленного всей этой суетливой охотой мамонта.
Приятель Конт., знай, вспоминая наши тупые диалоги, скрывающие уже окончательно определившуюся скуку, я раскаиваюсь, что испытывала твое терпение.
Впрочем, раскаяние есть сомнительная добродетель, я не раскаиваюсь, а просто ищу осколки разбитого расставаниями зеркала, чтобы не то, чтобы склеить, а понять смысл отражений.
Движения мои в пространстве отрывочны и отвратительны. Ловя на себе восхищенные взгляды, я презираю текущий момент.
У меня есть две сестры, Марина и Анна, одна доверяет мне, другой доверяю я. Думая что доверить, я тщательно перечисляю внешние проявления жизнедеятельности, иногда обращаясь к побочным. Я имею в виду покупки, форму, цвет, количество. Зажав радиотелефон плечом, ужиная в трубку, я думаю, что изгнание из рая не пошло нам на пользу. Впрочем, в этом вряд ли был воспитательный момент. Выбрасываем же мы протухшее мясо. Что же до избранности… А что Ему оставалось делать? — Запись из дневника.-
/23 сентября 1995 г./
Я позвонила Сюзанне и предложила пройтись. Суетно работать в турагенстве, но удобно летать на презентации отелей за счет фирмы. Вчера она вернулась из Лондона, значит тема будет английской. Надев строгий костюм, я не ошиблась. Она рассказывала. Я улыбалась. Сюзанна забыла, что летом я была в Лондоне по ее же настоянию, но она привезла впечатления, а я их уже растеряла.