Охота на сурков - Ульрих Бехер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Да нет же, образ саней я и сейчас хотел бы выбросить из головы. Лучше не искушать судьбу. (Надо по возможности гнать от себя военные воспоминания.) Хотя Лаймгрубер из «Виндобоны» восстановил в моей памяти то, что было ВЫБИТО ИЗ НЕЕ ВЫСТРЕЛОМ. Конечно, «клерже-кэмел» отнюдь не свалился на нас с неба совершенно неожиданно, как полагал Лаймгрубер из «Виндобоны». Я обнаружил его своими молодыми зоркими глазами еще совсем далеко, на расстоянии эдак шестидесяти километров. Чужой самолет казался в лучах солнца блестящей точкой, но точка стремительно приближалась, и я решил, что это немецкий «фокке Д-7» или же британский истребитель «бристоль» (как только он очутился здесь?). Потом я быстро сообразил, что это «клерже-кэмел», одноместный боевой самолет с орнаментом в шашечку; сообразил и тут же сказал себе: самое время спикировать и, пробившись сквозь пелену туч, ринуться вниз, стараясь уйти от врага на территорию Болгарии, ведь наш бранденбургский гроб с музыкой сравнительно неповоротлив, эта машина была плохо приспособлена к бою, что верно, то верно. Конечно, в случае встречи с врагом нас будет двое — я и наблюдатель — против одного, но, учитывая возможности самолета: его малую скорость, плохую маневренность и недостаточную способность набирать высоту — это слабое утешение. До сих пор не знаю, да и не хочу знать, что заставило меня взять курс на чужой самолет. За три минуты до лобовой атаки, поднеся к глазам бинокль, я отчетливо увидел его: сына Альбиона!
Далее я буду цитировать иногда Лаймгрубера из «Виндобоны», маньяка, которого снедала шовинистическая ненависть и у которого в голове засели сотни бредней, сочиненных в «тысячелетнем рейхе».
За стеклом в кабине чужого самолета я увидел человека молодого, лет двадцати пяти — но не «почти ребенка», каким был сам, — лейтенанта, а может, даже капитана Royal Air-Force без летного шлема (как и я), защитные очки не прикрывали его розового кельтского лица; они были сдвинуты вверх и держались на его растрепанных каштановых волосах, у него были малозаметные усики, я разглядел его наброшенный на плечи мундир с пришитыми крылышками; вокруг шеи он повязал платок. Желтый шейный платок.
«Смотреть в глаза врагу!..» Но для меня человек, который мчался, словно бы на санях с мотором, навстречу моему самолету, по облачному снежному полю (нет, эту картину я все еще не хотел вспоминать), человек, в чьи зрачки я мог бы заглянуть, НЕ БЫЛ ВРАГОМ. Меня притягивало, прямо-таки притягивало, его штатское естество, его личность. Мне еще не исполнилось восемнадцати, но я уже утратил монархические иллюзии и честолюбие (к примеру, не носился с мыслью нацепить «Рыцарский крест Марии-Терезии», который можно было получить, выкинув особо отважный фортель вопреки приказу командира). Нет, недаром я проводил каникулы в Бате и Борнмуте… В молодом английском летчике было что-то знакомое, и мне казалось: если мы с ним столкнемся, произойдет, наверно, нечто вроде волшебного рыцарского турнира в снегу под зимним солнцем.
Романтика! Но надо прибавить, я, конечно, испытывал страх. Правда, страх не пульсировал у меня во лбу, там тогда еще не было. дырки… Да, я был невредим, шли последние минуты этого состояния.
Однако любопытство, вот именно любопытство, пересилило страх.
— …Ты попал в руль «кэмела».
— Ничего этого я не помню, — сказал я.
— По словам капрала Гумонды… англичанин начал выделывать странные антраша… Болгары ничего не сообщили о британском летчике, спустившемся на парашюте и сдавшемся в плен… ага, стало быть, с девяностопроцентной вероятностью можно сказать, что летчик упал в Черное море. Гумонда же, напротив, сумел довести ваш гроб с музыкой до Брэилы. А тот летчик вместе со своим «кэмелом» утонул в Черном. Я имею в виду море!
Итак, это умозаключение Лаймгрубера было ошибочным?
Если человек в читальном зале, который сидел в кресле напротив меня, был ОН, то, наверно, в ту же секунду распадется заколдованный круг, как это называли в средние века.
— Flight-lieutenant, по[362]. Лейтенант, да, — сказал шотландский игрок в гольф. И добавил, что вторую половину шестнадцатого года он вместе со своим полком шотландских горных стрелков провел на Сомме. — It was not so good[363].
Оторвавшись от гигантского обеденного «стола Медичи», я сказал, что, стало быть, ошибся, sorry; тут он поднялся, взмахнув юбочкой, и заявил, что наша встреча была perfectly all right, отличная встреча; в тон ему я также заявил, что и для меня это была отличная встреча, а шотландец снова повторил — для него, мол, это и впрямь отлично, он со мной так мило поболтал, одно удовольствие; некоторое время мы перебрасывались словами «мило» и «отлично», как пинг-понгными шариками; затем я покинул читальный зал и почувствовал: при том угнетенном состоянии духа, в какое ввергло меня парижское издание нью-йоркской газеты, было очень хорошо, что мы, следуя английскому обычаю, не стали представляться друг другу и пожимать руки.
…е corne è duro catloLo scendere e ’1 salir per l’altrui scale.
…как трудно на чужбинеСходить и восходить по ступеням[364].
Сколько времени ситуация может оставаться трагикомической?
У читального зала меня перехватил Черная Шарлотта, и вот я сижу рядом с ним за столиком в «Синем зале» за третьей рюмкой коктейля «Сидекар»[365], сижу как на угольях.
— Несколько глотков спиртного укрепят ваши нервы, Красный барон.
Я не мог не осыпать себя горькими упреками, уж не говоря о том, что я наверняка оставлю здесь больше половины наличности — у меня было пятьдесят франков, в моем положении — немалые деньги… Но главное — я вел себя, как последняя трусливая свинья (впрочем, зачем оскорблять свиней, которые, согласно сведениям Джаксы, почерпнутым им в детстве, отличались изрядной смелостью). Да, я был свинья, потому что вот уже более сорока часов скрывал от Ксаны ужасное несчастье, случившееся в Дахау на проволоке под током высокого напряжения. Скрывал из пиетета к пиетету. Ну а что, если ей вдруг взбредет на ум купить в Альп-Грюме «Нью-Йорк геральд трибюн» в парижском издании или если, вернувшись в Понтрезину, она зайдет в «Мортерач» в служебный зал, а там уже вывесили вечерний выпуск какой-нибудь газеты — базельской или цюрихской, — и она сразу увидит написанное черным по белому сообщение о смерти Гюль-Бабы, очень возможно, что это произойдет в присутствии Пины. Всего и не представишь себе. Я подозвал молоденького официанта, и Черная Шарлотта сказал:
— Манлио сейчас придет.
«E come è duro calle…» И зачем только я продолжал эту трагикомедию, сидел с переодетым педиком в «Синем зале» знаменитого ресторана для шикарной публики, а рядом с нами в дансинге «Амбасси» десять джазистов чуточку слишком торжественно и «симфонично» исполняли «The Indian love-call»[366]. И под эту музыку я думал о Данте, при чем здесь Данте? Гомосексуалист в тигровом туалете проявил известный такт: скорчил гримасу, но при этом его наштукатуренная физиономия, отливавшая зеленым, выражала смущение столь же искреннее, сколь искренними были его «слезы скорби». Черная Шарлотта не задавал никаких вопросов. Я пробормотал несколько слов насчет того, что горестная весть дошла до нас (тут я солгал, сказав «до нас») еще вчера, в ответ Черная Шарлотта рассказал нижеследующую историю (была ли это попытка утешить меня?):
— Может, вы помните Блондинку Ганзи из берлинского «Эльдорадо»? В тридцать третьем ей стало ясно, что она истинно арийский юноша. Блондинка Ганзи записалась в штурмовики и в тридцать четвертом, тридцатого июня, эсэсовцы расстреляли ее в Лихтерфельде[367].
Быть может, я начал вспоминать Данте, увидев профиль Манлио, стройного молодого официанта во фраке; как бы то ни было, на ум мне пришли строчки о «ступенях на чужбине», которые самый знаменитый в истории человечества поэт-изгнанник воспел шестьсот лет назад с чисто мужской печалью, воспел после того, как борьба за независимость Флоренции против попыток папы вмешаться бросила его в лагерь бесполезного и рокового сопротивления. Как стороннику Фридриха II Гогенштауфена (наиболее значительный в немецкой истории император, дистанция между ним и всеми остальными императорами была огромная), флорентийцу Данте Алигьери «пришлось уйти» из своей родной чудесной Флоренции; папская партия изгнала его из страны и приговорила in contumaciam[368] к смерти; дважды в последующие пятнадцать лет смертный приговор был подтвержден… А спустя двести лет пришлось бежать Ульриху фон Гуттену, немецкому гуманисту, рыцарю и солдату, страдавшему «французской болезнью»; в изгнании на Цюрихском озере он и нашел свою смерть. Спустя пятьсот лет после изгнания Данте должен был покинуть родину очень молодой драматург Георг Бюхнер, он умер изгнанником на том же Цюрихском озере; немного позже из родного Парижа был выслан один из крупнейших романистов Франции Виктор Гюго, более двадцати лет он провел на чужбине; в Лондоне почил в изгнании титан Карл Маркс, а через шестьсот лет после изгнания Данте бежал в Америку ученый из Ульма, величайший физик двадцатого столетия и титан, его прогнали с поста директора Института кайзера Вильгельма. За несколько дней до этого на носилках принесли к перрону Западного вокзала венского врача, тяжелобольного старика восьмидесяти одного года, его посадили в поезд, который шел в Кале — Дувр, в честь прибытия этого изгнанника, говорят, звонили все колокола в Оксфорде… Данте, Гуттен, Бюхнер, Гюго, Маркс, Эйнштейн, Фрейд…