Ковчег-Питер - Вадим Шамшурин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пальчиков полагал, что Герцман позвал его на презентацию не только движимый ностальгией, но и затем, чтобы Пальчиков убедился, что в его, Герцмана, книге Тютчев другой, не пальчиковский, чтобы убедились иные никому не нужные знатоки, что у него и Лермонтов, и Фет, и Аполлон Григорьев другие, своеобычные, авторские, герцманские. «Неужели и Герцман боится подозрений в плагиате? – недоумевал Пальчиков. – Изысканный Герцман, создатель парадоксов, окказиональных штучек?»
Пальчиков издалека, при входе в помещение, различил в Герцмане стариковскую теплоту. Нет, думал Пальчиков, Герцман не плохой человек. Как хороша всегда была в нем эта смертельная усталость Экклезиаста! И он, Пальчиков, схож с Герцманом этой горделивой усталостью. Это я плох, думал Пальчиков, со своими дурными предчувствиями, недоверчивостью, ипохондрией. Это я предполагаю злокозненность в человеке, а ее нет. Это я неблагодарен и черств. Человек позвал на презентацию, позвал к себе от чистого сердца, а я смею сомневаться в его чистоте. Поэтому тебя и сторонятся, бирюк и дикарь. Ты в хороших людях видишь плохое, а в плохих хорошее.
Пальчиков пожал руку Герцману. Пальчикову показалось, что Герцман хотел обнять и поцеловать его, как обнимал и целовал других гостей. Но Пальчиков невольно отстранился, и Герцман скомкал порыв, опустил руки по швам и лишь улыбнулся Пальчикову растерянно. Мгновение Герцман выглядел пристыженным, и Пальчиков почувствовал себя пристыженным. Он надеялся, что Герцман понял его: Пальчиков не побрезговал Герцманом (боже упаси!), Пальчиков по-прежнему по-мальчишески стеснялся его, он не мог допустить мысли, что величественный Герцман когда бы то ни было вознамерится обнять и поцеловать его как близкого.
Пальчиков всю презентацию просидел особняком. На него даже не косились, не косился даже Герцман. На фуршет Пальчиков не остался.
Он думал, что творческим людям для радости мало творчества, им нужно видеться как обычным людям. Творчество центробежно, творчество сушит. По-настоящему писатели любят только пирушки. Ни семейная жизнь, ни общественное служение, ни прогулки по парку, ни измены, ни разврат не заменяют писателю пирушек с единомышленниками. Пирушки – это начерно, а не набело. Сквозь пирушки прорастает виноградная лоза.
Пальчиков уже не огорчался, что так и не укоренился в интеллигентском сословии. Теперь он радовался этому. Падать надо недалеко от яблони. Пальчиков думал, что если ему и нужно было связывать себя с культурой, то исключительно ради сына, внука, потомков, для перемещения рода на другую колею.
Пальчикову казалось, что он человек не той, не культурной закваски. Он не дипломатичный, не артистичный, не зрелый. Он вечный новичок. Он шит белыми нитками. Он никак не удосужится понять, что нельзя задавать вопрос: «Зачем живу?» – ужасаться напрасно прожитой жизни. Он умеет хитрить, выгадывать, лицемерить. Но он не умеет этого делать благопристойно, технично, без ляпсусов. Ему, ленивому и утомленному, видите ли, не по нутру цивилизаторские улыбки лощеных политиков, непробиваемая сдержанность хорошо осовремененных граждан мира. Пальчиков останавливал себя: «Ты сам лжец, только никудышный лжец! Прекрати этот лживый самосуд!»
29. Колика
Пальчиков не понимал, что с ним случилось в субботу после обеда. Он почувствовал боль – какую-то доселе не известную, свежую, интенсивную, не размазанную, но словно собранную внизу живота и сбоку в один огромный, давящий кулак. Пальчиков подумал, что он отравился старым супом, что надо принять «Смекту» – и все пройдет. Он уже не мог лежать от боли. Его мутило, его вырвало. Он развел порошок в стакане, выпил, он проглотил три таблетки но-шпы, затем прочитал на упаковке, что срок годности лекарства истек год назад. Он ложился, вставал, его рвало по капле. Почему-то боль казалась слабее, когда он ложился на правую, с болью, сторону, будто прижимая ее остальным, не болящим телом. Он уснул на пятнадцать минут. Сквозь дрему он думал, что победил боль, что справился, что очнется здоровым.
Он проснулся от боли. Боль была словно стерильной, точно не он во сне отдохнул от боли, а боль отдохнула от него, не он окреп, а она окрепла в нем, пока он спал. Он еще принял но-шпы. Он совал пальцы в гортань, но для рвоты внутри не осталось ничего. Он ложился на больной бок, опрокидывался на другой, дрожал, ложился на спину, сворачивался калачиком, сползал на пол, поднимался, ходил по комнате. Боль была странной, неизбывной, монотонной, работающей как вечный двигатель. Он думал, что эту боль может поглотить лишь другая боль – куда более сильная и мгновенная. Он ерзал, вытягивался, поджимал ноги, прятал голову. Он решил вызвать скорую помощь. Он не помнил номер службы экстренной помощи. Прочитал в интернете, что – «112», ему сразу ответила немолодая женщина. Он с трудом диктовал ей свой адрес. Она сказала, что у него в телефоне что-то пикает, и, если это не прекратится, она повесит трубку. Все-таки она дослушала его до конца. Он приготовился ждать неотложку продолжительное время, но в дверь позвонили скоро.
Мужчина-врач начал записывать состояние Пальчикова с его слов. Пальчиков отвечал невнятно, с паузами. Врач раздражался: «Говорите четко!» Пальчиков просил сделать обезболивающий укол. Врач возражал, потому что не понимал, что с больным, говорил, что обезболивающее может спровоцировать обострение. Однако он сжалился и велел медсестре сделать антиспазматический укол. Та сделала, но улучшения не наступило. Пальчикова повезли в больницу. Он положил в пакет, как ему посоветовал врач, бокал, ложку, туалетную бумагу. Забыл тапки и деньги. В дороге Пальчиков думал о работе, о неудобствах, которые доставит своему отделу и Иргизову, если надолго выйдет из строя.
В приемном покое грубоватую конвейерную толкотню сдабривала мимолетная уважительность больных к неожиданным страданиям друг друга. Пальчиков сдал анализы, прошел рентген, попал на УЗИ. Укол молодая беленькая фельдшерица обещала сделать ему после УЗИ. В перерывах между кабинетами он жался в мучениях на