Одарю тебя трижды - Гурам Петрович Дочанашвили
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Зе по-прежнему лежавший, уткнув лицо в сено, недовольно присел — в комнату смущенно вошли гости: Иносенсио и Рохас. «Как хорошо, что вы пришли, — обрадовалась им Мариам, исподтишка глянув на отвернувшегося мужа. — Присядьте, я молоко вам вскипячу». Было раннее утро. Зе мрачно, упрямо не оборачивал головы, Иносенсио нелепо прямо сидел на низенькой треноге, Рохас стоял, неловко ежась, переминаясь с ноги на ногу, не зная, куда деть руки. «Да-а…» — завел было разговор Иносенсио, но и сам почувствовал — нескладно начал, и умолк. Неприветливо молчал Зе, докучаемый гостями хозяин дома, — свое тяготило горе и отвращало ото всех. Мариам во дворе подкладывала хворост в очаг, трепетно вился дым, в клочья разрываемый порывами ветерка; в комнате подавленно молчали, наконец Иносенсио вспомнил и молвил: «Здравствуй, Зе». — «Здравствуй», — не обернул головы Зе. «Здравствуй», — сказал погодя и Рохас. «Вышел бы из дома, — тихо начал Иносенсио, — поработал бы со всеми…» — «Нет», — оборвал Зе. И снова замолчали. Иносенсио радостно обнаружил на колене пятнышко и стал счищать его, тер ладонью чуть не до дырки… Не выдержал, встал, раздраженный молчанием: «Ладно, будь здоров, Зе». — «Всего…» — «Будь здоров, Зе…» — пробормотал и Рохас, и оба вышли. «Куда спешите, — заволновалась Мариам, — вон кипит уже молоко». — «Спасибо, только что пили», — вежливо отказался Иносенсио, зло подумав: «Еще чего, молоко пить…» — а когда отошли подальше, упрекнул Рохаса, хотя сам надумал навестить Зе, а тот лишь согласился пойти с ним: «И чего тащил к нему, сидел бы себе дома…»— но безответный Рохас только плечами передернул.
А Зе снова уткнулся лицом в сено, ныла обгоревшая душа — как резко сбросил он плечом руку Мануэло!..
Ненавистно озирал Пруденсио трупы каморцев, не отвел еще душу, не утолил жажду мщения, хотя самого генерала подбил. Возле уха прожужжали пули — он и бровью не повел… Нет, не насладился торопливой расправой в ночной темноте, рвался причинить им что-нибудь похуже, пострашней, а что — не знал… Перед глазами возникло поруганное, изувеченное тело Мануэло Косты, представились братья: наверно, покорно стояли там, в сертанах, под занесенным каморским ножом, и кровь бросилась в голову: «Ух, все ваше отродье… Духа вашего не оставлю!..» — и Пруденсио исступленно схватил за ноги один труп, поволок к каатинге. Отяжелевший труп головой бороздил песок, и, подняв его, он швырнул в заросли — набросились изголодавшиеся ветки, закогтили труп, запустили в него шипы, в один миг истерзали, искромсали, обсосали до костей, поглощая, и залихорадило соседние кусты; раздразненные, нетерпеливо, жадно тянулись они к телам каморцев тонкими закрученными ветками-щупальцами. Жуткое было зрелище, и дрогнул, заколебался на какой-то миг Пруденсио — уронил руки, что-то сковало его, похожее на сожаление, но вспомнил Мануэло, вспомнил братьев и разозлился на себя, глянул на трупы: «А их чего жалеть!..» — и злорадно поволок к каатинге еще один труп, издали ублажая кусты, ликующе шепча: «Всласть накормлю вас, каждый ваш корешок… Всем достанется, не бойтесь! Нате… Держи… На и тебе…» — и кидал в заросли один труп за другим. Люто, во всю высоту поднялись свирепые кусты, голодные, жаждавшие человечьей плоти, каждой колючей заостренной веткой тянулись к своей доле и, получив ее, пригибались к земле, извиваясь змеей, беспощадно жестокие ветки запускали когти в трупы каморцев, сдирали с черепа кожу, терзали щеки, остервенело разрывали тело в клочья, безудержно стремились к сердцу, печени, к нутру и жадно, смачно, неистово всасывали, впитывали еще теплую кровь, плоть, и Пруденсио в неутолимой ярости подбрасывал и подбрасывал им страшное угощение, и наелась каатинга, напиталась каморцами; сухощавые змеисто тонкие стебли набухли, набрякли и, лениво сплетаясь, полегли на земле; объелись кусты, пресытились от корней до острого кончика веток, отяжелели и обленились — не тянуло больше высасывать кровь, обгладывать кости — и, налившись кровавым цветом, сонно потягивали ветки, нехотя щупали осоловелыми когтями еще пригодные останки, а там, в Канудосе, схватился за горло Мендес Масиэл, побледнел смертельно и, разом лишенный сил, как подбитый, опустился на земляной пол. «Вам плохо, конселейро? — всполошился Жоао Абадо. — Воды, Грегорио, скорей!» — «Не надо, — покачал опущенной головой Мендес Масиэл. — Все ли тут? В Канудосе…» — «Вроде бы все, конселейро». — «Пруденсио куда-то ушел вчера вечером, кажется, к каатинге…» — сказал Грегорио. «Да, пожалуй, он один и мог поделать со мной такое, — с горечью промолвил Мендес Масиэл, тщетно пытаясь встать. — Выведите меня на улицу. Быстро созовите народ…»
Гулко зарокотал барабан Грегорио Пачеко, конселейро поддерживали с двух сторон и повели к выходу. Весь Канудос собрался, барабан смолк, люди в тревоге ждали слов конселейро. «Мужайтесь, братья, — тихо проговорил он, воздев голову. — Не падайте духом, крепитесь, братья, — каатинга, опора наша, полегла».
В ужасе взирал Пруденсио на переродившуюся каатингу, куда девались беспощадно суровые кусты, грозно возносившие ветки, — переевшая, распухшая, каатинга дремотно поникла, полегла, гибла, что ли, не в силах подняться, и зря кидал ей оставшиеся трупы Пруденсио — с омерзением отползала от падали опившаяся крови каатинга.
А тщетно алкавший крови маршал Бетанкур, кусая ногти, повернулся к подручным спиной, и подстегнутый им полковник Сезар измывался, издевался над генералом Хорхе, бессильно присевшим на носилках, сконфуженно уронившим голову. «Да, мой славный, умный генерал, ни от кого не жди столько вреда, сколько от своей трухлявой дурацкой башки», — разъяснял полковник причину провала проведенной корпусом операции. И распалился:
— Как допустил, болван, как позволил так глупо, так по-идиотски уко… — осекся, постеснялся маршала, — убить столько стрелков — отборных стрелков,