Санкт-Петербург. Автобиография - Марина Федотова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но Пушкинскому Дому, помимо места для хранения материалов и для работы, было нужно и помещение для заседаний, докладов, собраний, а главное – для временной хотя бы экспозиции его коллекций, т. е. для выставок. Хлопоты в этом направлении привели к тому, что летом (кажется, 1920 года) надлежащие организации передали в полное распоряжение Пушкинского Дома особняк на ул. Халтурина, 22 (бывшей Миллионной), до революции принадлежавший «Его Сиятельству князю Семену Семеновичу Абамелек-Лазареву» – как значилось на печатных бланках «конторы Его Сиятельства», в огромных количествах вместе с конвертами обнаруженных нами в помещении конторы; эти бланки и конверты из прекрасной плотной бумаги много лет служили нуждам рукописного отдела и музея и до сих пор сохранились в материалах того времени. <...>
10 февраля 1925 года состоялось (впервые, если мне память не изменяет) собрание на последней квартире Пушкина (на Мойке, 12), посвященное дню его смерти. Квартира тогда еще не принадлежала Пушкинскому Дому. Она недавно поступила в ведение общества «Старый Петербург – Новый Ленинград», которому была передана после долгих хлопот... Жильцы были выселены, квартира приведена в некоторый порядок, но о ее реконструкции, о восстановлении в первоначальном виде, о перенесении туда подлинных мемориальных вещей можно было только мечтать, а пока лишь место в кабинете, где, по соображениям, стоял диван, на котором лежал раненый и умер Пушкин, было окружено оградой. И собрание не могло быть тем торжественно-поминальным актом, каким оно стало впоследствии, а просто заседанием... Более того, самое заседание вышло дискуссионным. <...>
Академия, а с нею и Пушкинский Дом, в лето 1925 года усиленно готовилась к празднованию 200-летия ее основания (т. е. декретированного, но не осуществленного при его жизни решения Петра I). Празднование, назначенное на начало сентября, должно было стать всесоюзным и вместе с тем международным торжеством русской и советской науки, на которое было приглашено множество иностранных гостей – выдающихся ученых, нередко с мировыми именами. К юбилею спешно составлялись и печатались брошюры о каждом из учреждений Академии. Такую брошюру о Пушкинском Доме составили и мы.
Здание наше ремонтировалось: были сбиты и сравнены давно поврежденные и полуобвалившиеся карнизы и наличники и вместо них наскоро оштукатурен гладкий, довольно скучный фасад без всякой орнаментовки, с довольно безобразным полукруглым фронтончиком, попавшим почему-то не точно на середину фасада (в таком виде верхний этаж здания существует и до сих пор). Академия получила в свое владение «фисташковый» (по его окраске) дом рядом, или, вернее, под углом с нашим на Тучковой набережной. В нем нам предоставлена была анфилада комнат 2-го этажа окнами на набережную с полукруглым или овальным залом на закруглении здания. Соседние комнаты вдоль набережной получил Толстовский музей, переведенный сюда с Мойки.
В доставшихся нам комнатах (сами по себе они были очень хороши – просторные, светлые и высокие) был развернут литературный музей XIX (и немного XX) века послепушкинского времени: Лермонтов, Гоголь, 40–60-е годы, Тургенев, Гончаров, Достоевский и проч. В прежнем здании остались XVIII век, Пушкин и его эпоха. Тут, при развертывании этой новой экспозиции, обнаружилась вся неразработанность методов построения литературного музея. Было много споров, делались разные попытки. Материал (и портреты, и книги, иллюстрации, и личные вещи писателей) был прекрасный своей подлинностью, убедительностью, отбором, но получалось как-то «академично», слишком сухо: интересно для специалиста-литературоведа, но скучновато для массового зрителя, тем более школьника. Когда (незадолго до юбилейных торжеств) залы были открыты, оказалось, что они пустуют. Объясняли это каникулами, но наступила осень, открылись школы, а посетителей все было мало... Учителя не привыкли водить экскурсии в литературный музей, у нас же не было специалистов-экскурсоводов для школьных экскурсий. И удобные, хотя и несколько банальные залы с прекрасной экспозицией пустовали; в них бродили одиночные посетители, а временами не было никого, и дежурные сотрудники часами сидели, чувствуя, что теряют даром время. «Зеленый дом зеленой скуки», – так назвал Б. И. Коплан помещение на набережной, и надо сказать, что для такого определения было много оснований. Сравнительно больше было посетителей в пушкинских залах основного нашего дома, но ведь Пушкин всегда и для всех представляет живой и сочувственный интерес.
Серебряный век русской культуры, 1900–1920-е годы
Борис Зайцев, Сергей Маковский, Сергей Сергеев-Ценский, Георгий Иванов
Приблизительно с середины XIX столетия Санкт-Петербург сделался средоточием культурной жизни страны и оставался таковым вплоть до гражданской войны. Не удивительно, что именно Петербургу Россия обязана таким явлением, как Серебряный век русской культуры.
Золотой век – время Пушкина и Лермонтова, Некрасова и Гоголя, Тургенева и Достоевского, Чехова и Толстого. Век серебряный славен не менее звучными именами: Анненский, Бальмонт, Брюсов, Блок, Бунин, Вячеслав Иванов, Северянин, Ахматова, Гумилев, Волошин, Гиппиус, Мережковский – если упомянуть лишь наиболее известные. Петербург в начале XX столетия изобиловал литературными салонами, едва ли не самым знаменитым из которых была «Башня» – дом поэта и философа В. И. Иванова.
Прозаик Б. И Зайцев вспоминал:
Жизнь же шла. Это был предвоенный предгибельный расцвет символизма, импрессионизма – немало до революции было «измов» в литературе, и сама литература кипела. По-разному можно относиться к ней, но... провинцию восьмидесятых и девяностых годов она погребла бесповоротно.
Лишь немногие чувствовали (Блок, Белый), что кипение это предсмертное. Думал ли кто о грядущем убожестве «социалистического реализма», не знаю. Я ни о чем не думал и ни от кого опасений не слыхал. А жили мы тогда литературою вовсю.
Часто ездили с женой в Петербург. Там останавливались у Георгия Чулкова. Вячеслав Иванов был тогда как раз соратником его по «мистическому анархизму».
Были у него и «соборность», и разные другие превыспренности. Писал стихи – громкозвучные, тяжеловесные и в одеждах, изукрашенных пышно. Вспоминается нечто вроде парчи, в словаре – славянизмы и торжественность почти высокопарная. Нельзя сказать, чтобы стихи его тогдашние особенно прельщали. Обаяния непосредственного было в них маловато, но родитель их стоял высоко, на скале. Это не Игорь Северянин для восторженных барышень. Вячеслав Иванов был вообще для мужчин.
Он и считался больше водителем, учителем. Жил тогда в Петербурге, в квартире на верхнем этаже дома в центре города. В квартире этой был какой-то выступ наружу, вроде фонаря, но, конечно, по тогдашней моде на «особенное» считалось, что он живет в «башне», а сам он «мэтр» (сколько этих мэтров «невысокого роста» приходилось видеть потом в жизни! Но это звонко, шикарно, и для невзыскательного уха звучит торжественно. Что поделать! В Москве Брюсов считался «магом» – этот маг заведовал отделом кухни в Литер. кружке). Такое было время. «Я люблю пышные декадентские наименования», – говорил мне один приятель литературный в Москве.
Слова «мэтр» я всегда не выносил, но надо сказать, что Вячеслав Иванович к облику некоего наставника в глубоком смысле действительно подходил. Человек был великой учености, ученик знаменитого Моммзена и крупнейшего филолога немецкого Вилламовица-Меллендорфа. Знал древность насквозь, всех Дионисов, и религии тех лет, и поэзию, литературу, да и в нашей литературе был великий знаток, о Достоевском «глаголаше премудро». И главное, вкусом обладал благородным.
Жизнь он вел странную. Вставал около шести вечера, ночью бодрствовал, вечерами устраивались у него собрания на этой самой «башне» (! – тоже снобизм), и молодые поэты и писатели вроде меня смотрели ему в рот, и не зря смотрели: от него действительно можно было чему-то научиться. Да и вообще, я уж об этом упоминал – собеседник он был исключительный.
Раз, в 1908 году, был я к нему приглашен не на собрание, а как бы давалась аудиенция с глазу на глаз. Тогда только что вышла повесть моя «Аграфена», вызвавшая в печати и бурные похвалы, и бурную брань. Из-за нее он и позвал меня, через Чулкова.
Я пришел часу в седьмом вечера, он забрал меня, увел к себе в кабинет – и вот начался разбор этой «Аграфены» чуть не строчка за строчкой – спокойный, благожелательный, но и критический. Продолжалось это часа полтора. Тут и почувствовалось, насколько предан этот человек литературе, как он ею действительно живет, какая бездна у него понимания и вкуса. Отнять литературу, он бы и зачах сразу. Я был молод, но не гимназист, а уже довольно известный писатель, но чувствовал себя в этот вечер почти гимназистом. Не таким, однако, кому инспектор долдонит что-то начальственное, а как младший в руках благожелательного, много знающего, но не заискивающего и не боящегося говорить правду старшего. Трудно вспомнить больше чем через полвека, что именно он говорил, но вот это впечатление благожелательного наставничества, необидного, сочувственного и недифирамбического, видящего и свет, и тени, так и осталось в душе.