Герои, почитание героев и героическое в истории - Карлейль Томас
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В таком извращенном мире, при таких неслыханных условиях должен был наш друг Дидро продолжать свой труд. Ему необходимо проникнуть во все отделы наук, перерыть все библиотеки; он избегал все мастерские, фабрики, заставлял в своем присутствии разбирать чулочные станки и даже сам работал на них, чтоб сделать отдел искусств и ремесел по возможности полнее. Затем ему приходилось отыскивать сотрудников, льстить и угождать им, понукать их, рассчитываться с ними, перебраниваться с книгопродавцами и типографщиками и все ошибки и промахи этой массы людей взваливать на свою собственную спину. Казалось, и этого было достаточно, чтоб сломить всякого человека, но ему предстояло еще бороться с правительственными шпионами, задаривать или искусно отделываться от них.
Но несмотря на это, он выдерживает борьбу и намерен выдержать ее до конца, если не с обдуманной настойчивостью мужчины, сообразившего результат и издержки, то по крайней мере со страстью и упрямством женщины, которая, раз забрав себе в голову, не дрогнет ни перед какой веревочной лестницей, но спустится по ней со своим возлюбленным, если б против этого даже восстали все четыре стихии. При всякой насильственной мере правительства против издания он рычит или поднимает пронзительный крик, потому что в его голосе слышатся резкие женские ноты. «Убийство! разбой! насилие!» – вопит он и зовет людей и ангелов к себе на помощь.
Между тем печатание словаря идет безостановочно: возводится враждебное правительству, нечестивое здание. Дидро, при постройке его, приходится прибегать к крайним средствам; можно подумать, что каждый рабочий в одной руке держит лопату, а в другой оружие для защиты, чтоб, несмотря на все козни, дело могло бы идти своим порядком и последний камень его был бы положен при торжественных криках. Торжественные крики? Увы, какая дрожащая, разбитая нота слышится в этих криках, – их выкрикивает человек только одним горлом, потому что душа его удручена скорбью. Да, душа Дидро исполнена скорби и бешенства, – он болен, он разбит. Варвар Лебретон, дорожащий, по его словам, больше своей головой, чем своими барышами, в течение многих лет, тайком, под покровом ночи, прочитывал еще раз окончательно исправленные корректуры «Энциклопедии». Своим гнусным пером он вымарывал все те места, которые ему казались опасными, а все образовавшиеся вследствие этого пробелы пополнял собственными измышлениями. Земля и небо! Таким образом, не только все замечательные философские идеи были вычеркнуты, но и самое произведение было изуродовано, – оно лишилось полноты и утратило форму. Гот! Гунн! Аттила книжной торговли! За подобное коварство страшное пламя Дантова ада было бы тебе умеренным наказанием. Бесчестием покрыл ты себя, Лебретон, в глазах всех веков, читающих «Энциклопедию», а будущие философы, лежащие еще теперь в колыбели, при одном твоем имени заскрежещут зубами, прежде нежели они у них прорежутся, и предадут твое имя проклятию прежде, чем научатся говорить. Но Лебретон кладет в карман брань и деньги и спит себе спокойно, – гениальный же редактор не может забыть целую жизнь злой шутки, сыгранной над ним.
Но оставим это дело и, пользуясь прекрасной осенней погодой, отправимся к барону Гольбаху, в его имение Гранваль, где, по всему вероятию, встретим деятельного и неутомимого энциклопедиста с богатым запасом чернил и писчей бумаги. В доме Гольбаха приезд его считается праздником, а если случится поссориться с ним, то причиною этому служит или его долгое отсутствие, или скорый отъезд. В семействе, где опасаются единственного недостатка, недостатка в остроумии, – такого красноречивого и даровитого собеседника, как Дидро, всегда встречают с восторгом. Здесь ему предоставляется полная свобода писать, гулять, играть в карты, вести веселую болтовню, с нетерпением ждать писем от Волан и аккуратно отвечать ей. Даже в этих любовных посланиях так наглядно, с такой дальнозоркостью Асмодея рисуется домашняя жизнь барона, что мы не можем удержаться, чтоб не взглянуть на нее еще раз вместе с ним.
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-390', c: 4, b: 390})Баронесса в своем розовом шелковом платье, яркий цвет которого умеряется белоснежным тюлем, – сущее олицетворение красоты и прелести. Ее старуха мать глядит чуть не пятнадцатилетней резвушкой; дом оживлен разнообразным обществом; барон говорит мало, но дельно и является в гостиную с трубкой во рту, в халате и красных туфлях. Впрочем, он отличный, гостеприимный хозяин. Иногда удостаивают его своим посещением замечательные личности – генералы, раненные под Квебеком, фешенебельные дворяне, живущие по соседству с ним в своих поместьях, аббаты, как, например, Галиани, Рейналь, Морелли, нередко Гримм со своей д’Эпине, различные философы и философини. Встречаются также гости и низшего разбора, играющие скорее роль цели, чем стрелка, потому что задача каждого здесь: или самому острить, или предоставить другому отпускать на свой счет остроты.
Между последними, из коих мы многих пропускаем, в особенности выдается один, о котором мы упоминаем ради его родины. Это старик Хоуп, его также называли Папаша Хоуп. Он был шотландец и, по-видимому, составлял какую-то необходимую принадлежность Гранваля, служил постоянной целью, в которую, ради квартиры и стола, позволял метить сколько угодно. Это был морщинистый, высохший человек, постоянно жаловавшийся на желудок, на вечный озноб, одним словом – профессор жизненной скуки. Он постоянно сидел и дремал, но при этом всегда держал один глаз настороже; не обижался на данное ему прозвище «мумии», постоянно помещался в самом теплом углу комнаты и преспокойно грелся у камина. Но и он не был лишен едкой насмешки и когда медленно открывал свою челюсть, то его слушали даже с некоторым удовольствием.
Хоуп побывал во многих странах, пережил немало приключений разного рода и своим вороньим, металлическим голосом мог порассказать не одну занятную историю. Дидро все боялся, что он когда-нибудь повесится, если действительно это случилось, то любопытно знать, в каком музее хранятся его останки? Родители Хоупа, по-видимому, жили еще в Эдинбурге, когда он, торгуя в Бордо, высылал им кое-какое пособие. Не найдется ли кто-нибудь из старожилов этого города, который бы мог нам дать хоть какое-нибудь сведение о нем? А пока, за неимением сведений, мы расскажем только одно воспоминание добряка Хоупа, служащее замечательным примером национального характера. В битве при Престонпане родственник Хоупа, носивший по несколько золотых колец на своих пальцах, бился на жизнь и смерть со свирепым горцем. Горец удачным ударом отрубил своему противнику руку, украшенную кольцами, в одно мгновение поднял ее с земли и засунул за пазуху, чтоб затем на свободе рассмотреть ее поподробнее, и снова продолжал бой.
Для читателя, может быть, будет небезынтересно знать, как в последних числах октября 1770 года Дидро объелся в Гранвале, что с ним, впрочем, нередко случалось, и захворал несварением желудка. Об этом событии он сообщил Гримму и прелестной Волан и жаловался, что несварившаяся пища более пятнадцати часов пролежала бременем в его желудке, так что он думал уже проститься с жизнью.
Подобные вещи, повторяем мы с прискорбием, случались нередко. Стол Гольбаха был роскошен, а повара своим дьявольским искусством доводили гостя до того, что он каждое блюдо ел с новым аппетитом, пока наконец не заболевал на месте. Дидро пишет своей красавице, что он с трудом может застегнуться, так «начинил» он себя. Подобные известия наполняют сердце чувствительной девы ужасом и скорбью.
Гранвальское общество нельзя назвать скучным; но тем не менее никто не позавидует ему, если сравнить его с каким-нибудь соседством, посланным ему судьбою в наше время, или даже с одиночеством, если на долю его выпадет такое горе. Веселость Гранваля была такого рода, что длиться долго не могла. Если б в человечестве не осталось хоть немного веры, то каким образом могли бы существовать шутки и насмешки неверующих? Свифт в своей мастерской статье «Против уничтожения христианской религии» не без некоторого пафоса говорит, что вследствие этого целая масса людей, кормящихся глумлением и остротами над верою, лишилась бы последнего куска хлеба.