Жизнь – сапожок непарный. Книга первая - Тамара Владиславовна Петкевич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Колюшка понимал, что Юрик – постоянная, неуходящая боль. Он не спрашивал: «Что с тобой?» Говорил: «Не плачь. Я узнавал, мы скоро поедем в Вельск, и ты увидишь сына. Скоро заберёшь его к себе». Он рассказывал о своей матери, которую потерял во время войны. Его изводило чувство вины за то, что она о нём ничего не знает. Я мысленно дала себе обет после освобождения во что бы то ни стало найти её.
* * *
В театральном бараке стоял ровный гул обыденной жизни. Открылась входная дверь. Со свистом ворвался зимний холод. Вошёл незнакомый человек в повидавшей виды шинели. Шумно и весело поприветствовал:
– Здравствуйте, товарищи! А где тут можно увидеть Тамару Петкевич? Вам письмо от Александра Осиповича. А я – Борис Маевский.
Я с любопытством смотрела на того, с кем уже обменивалась письмами, не будучи знакомой, о ком так много слышала и знала из писем Александра Осиповича.
– Привет, Коля.
– Здравствуй, Борис.
По встречам в Ракпасе, куда ТЭК наезжал ранее, они уже знали друг друга. Покрытый чистой тряпочкой чемодан, стоявший на Колином топчане, заменял нам стол.
– Мы ужинаем. Подсаживайся к нам.
– Есть чай? Это славно. На улице холодища.
Борис осмотрел барак:
– А у вас тут совсем неплохо. Рассказывайте, как живёте. Чего такого готовите?
Через несколько минут мы уже разговаривали как стародавние знакомые. Лицо у Бориса мальчишеское. А взгляд – человека, умудрённого опытом. Умён. Всё знает. Литературные новинки? Ради бога! Музыка? Пожалуйста. Сам играет на пианино. Театр? До войны был в труппе ЦТСА в Москве. Поэзия? Тут речь пересыпалась именами, коих я и вовсе не слыхивала. К тому же он и сам пишет стихи. Александр Осипович прав: «Талантов – тьма! Даже слишком много!» Разговор задержался на Эренбурге. Недавно я прочла «Бурю». Мне нравилась Мадо. Борис заспорил, начал нападать. Я стушевалась. Даже в манере спора у Бориса присутствовал блеск. Я этим искусством не владела. И здесь всё было упущено! Всё теперь недостижимо, и отчего-то тревожно.
– А относительно вас… – сказал вдруг Борис. – Такой вас и представлял. С внешностью только неувязка. Слишком красивая. Это ни к чему.
Он был самоуверен. Держался с бравадой. Не знаю почему, но первое, что я ощущала в людях, была их бесприютность. Была она и в нём. Пришедшее вскоре после его отъезда письмо, казалось, начисто опровергало это впечатление. Совсем, однако, оно не исчезло, несмотря на то что он настойчиво утверждал себя бахвалом и человеком, которому «море по колено».
Письмо про чужое
Наша жизнь должна быть сочинённым нами романом.
Новалис
Ну что ж, пройдём, пожалуй, мимо,
В толпе друг друга не узнав.
Забудем день неповторимый
И не нарушим липкость сна.
Пусть в кровь чужие губы раня,
Разменной нежностью бренча,
В чужих домах нас боль застанет,
Рассвет услышит, как кричат,
Как плачут две большие птицы,
Томясь от страусовой лжи —
От жадной, юной небылицы,
Бездарно розданной чужим.
Нет, мы не скажем, что ошиблись,
Смешав в труднейшем из искусств
Удушье чувственнейших мыслей
И холодок умнейших чувств.
Пожалуй, честности не хватит
Признаться с горькой, едкой силой,
Что в гонке «творческих зачатий»
На жизнь нас явно не хватило.
Что воля к счастью, к муке крестной
Дотлела в сером, умном штрафе,
Ушла в крылатость рифм и жестов
Из двух наземных биографий.
Захлопнув смехом двери в ад,
Сочтёмся фальшью. В чьё-то ухо
Шепнёте вы: «Забавный фат…»
Я буркну: «Яркая толстуха».
И злой, заученный восторг
Расплёскивая в чьи-то ночи,
Тоску и муть вот этих строк
Никто запомнить не захочет.
И будет всё ол-райт! О-кей!
Не злитесь, Плюшка. Я измучен.
Да, в вашей маленькой руке
Сюжет до слёз благополучен.
Б. М.
«Сюжет до слёз благополучен»? Чем же, интересно? Достаточно путаный сюжет. Из очень отвлечённой, малопонятной жизни.
Для передвижения по тысячекилометровой трассе лагерное руководство выделило наконец ТЭКу два товарных вагона. Один для мужчин, другой для женщин. Нас мотало по дорогам. Вагоны ночами то прицепляли к товарному составу, то отгоняли в тупик. Один рывок, другой, десятый, ещё, совсем осатанелый. С вагонных нар слетали чемоданы с реквизитом. Во время сна толчки отдавали в голову, в нервы. Машинисты вряд ли знали, что в их составе, кроме угля и брёвен, наличествуют люди.
Дощатые стенки вагонов никак не защищали от зимней стужи. В дни моего дежурства из соседнего вагона прибегал Коля, чтобы помочь мне принести в вёдрах воду с кусками льда, разбить лопатой и наворовать с привокзальных насыпей немного смёрзшегося угля. Я колола щепки, растапливала буржуйку. Огонь начинал гудеть. Железо печи и трубы постепенно накалялись до красноватого свечения. Закоченевший вагон теплел. И тогда один за другим, сбрасывая толщу наваленного на себя барахла – занавесей, кулис, – вылезали тэковцы. Кипятили чай. Мужчины выскакивали из своего вагона. Кто-то растирался снегом, кто-то бегал, разминался. Вохровцы следили, стерегли.
Потом мы разбирали свои и тэковские чемоданы, которые были закреплены за каждым, и пешком отправлялись на очередную «точку». В зонах, как всегда, размещались в предоставленных нам закутках и щелях, вынимали свои тряпицы. Я отыскивала где-нибудь жестяную банку, ставила туда принесённые ветки хвои, и на день-два обязательный «уют» был обеспечен.
На глухих колоннах играли при керосиновых лампах или свечах. Выходили на чадящую «сцену», едва различая тех, кто сидел на скамьях, слушал и смотрел наши программы. После концерта нас окружали работяги: «Напишите слова „Землянки“… А мне – „Заветный камень“… Опустите где-нибудь письмо домой…»
Колонна за колонной. За зимой – весна. Бесконечные дороги, багаж на плечах, концерты. Смех и слёзы зрителей. Но мы с Колей – вместе. Безобразен и дивен был мир вокруг нас.
* * *
На самом южном, Берёзовом ОЛПе, куда от станции надо было идти пешим ходом немало вёрст, колонной управлял капитан Силаев. Когда-то он сам сидел по бытовой статье. Затем попал на