Печенье на солоде марки «Туччи» делает мир гораздо лучше - Лаура Санди
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Значит, вы друзья с моей бабушкой, Марио, как чудесно!
— Ну что ты, какие друзья… Будь я другом твоей бабушки, я пел бы на сцене и получал бы аплодисменты…
— На сцене?
— Ну да, на сцене. Но скажи-ка мне, в самом деле Мотылёк — твоя бабушка?
— Да.
Марио помолчал.
— Представляешь, я ведь даже слушал твою бабушку. Однажды, когда она приехала в наши края, я был ещё маленький. Бесплатный спектакль, на который собрался весь город. Столько лет прошло… а я до сих пор помню. Действительно, Мотылёк. Я тогда впервые пришёл в театр. И благодаря твоей бабушке полюбил его… Твоя бабушка не только певица, но и актриса потрясающая… Как сейчас помню, в конце она уходила за ширму с кинжалом своего отца… Как я плакал тогда, и не рассказать тебе.
— «С честью умирает тот, кто без чести жить не может…»
— …Слов нет, правда! Разговариваю о Баттерфляй с шестилетней девочкой… Да что я… С шестилетней внучкой Мотылька…
— Мне не нравится эта ария.
— Что ты такое говоришь, Ле? Это же самая прекрасная ария на свете!
— Мне больше нравится дуэт. Вот послушай…
Я вывела громкость до предела. Потом поставила иголку в то место на пластинке, которое знала наизусть.
БАТТЕРФЛЯЙ:Любите меня, жалейте,в обиду не давайте,как детку приласкайтеи у сердца согрейте.Любите, жалейте.Воспитаны мы строго,всегда молчаливы,скромны, неприхотливы,но в нас таится многои нежности сердечной,наши чувства глубоки, как море.
ПИНКЕРТОН:Дай же мне ручки, и забудем горе.О Баттерфляй!Метко твоё прозванье,мотылёк мой нежный!
БАТТЕРФЛЯЙ:Правда ль, что за морем,поймавши мотылька,его булавкой бессердечно там пронзаюти к доске пригвождают?
ПИНКЕРТОН:Пожалуй, это так,но только для того,чтоб не терять его.Тебя поймал я!Дрожишь ты, друг бесценный!Моя ты!
БАТТЕРФЛЯЙ:О да, навеки!
ПИНКЕРТОН:Час блаженный![8]
Мария с такой злостью крутанула ручку громкости, что иголка соскочила с борозды и упала с проигрывателя. Наступила полнейшая тишина.
— Можно узнать, что это тебе взбрело в голову, Леда? С ума меня хочешь свести? И с кем это ты говоришь по телефону? Дай сюда.
Я всеми силами вцепилась в трубку. Мы стали вырывать её друг у друга, раз, другой, наконец Мария выхватила её и так зло заорала «Алло!», что на том конце провода кого угодно хватил бы удар.
Но на другом конце провода уже никого не было.
Марио положил трубку.
Крепкая фигура Марии постепенно расплылась и превратилась в какое-то ведро с белой краской на фоне голубой стены. Сама стена утратила свой обычный цвет, стала почти невидимой, прозрачной, размытой, почти бесцветной, отчего казалась на метр дальше, чем на самом деле. Мария тоже. Она стояла так далеко, будто я смотрела на неё в перевёрнутый бинокль Либеро и Фурио, не наведя фокус.
Наверное, именно так выглядит мир перед смертью. Колышущийся, влажный, размытый. Ещё чуть-чуть, и всё вокруг окончательно расплывётся. Стекло слева от меня с минуты на минуту обрушится, как водопад.
Всё происходило именно так, как говорил отец. После смерти ничего нет. Очевидно, что незадолго до неё происходит исчезновение всего окружающего. Постепенное, без резких движений. И потом — ничего.
Возможно, не у всех так бывает. Для кого-то мир, прежде чем превратиться в ничто, пылает. Для кого-то рушится. Уплощается. Уменьшается. По-всякому. Зависит это не от мира, а от умирающего.
Тело умирает в том же настрое, что и сердце.
Я умру, растворившись в воде.
Белое ведро приблизилось ко мне, покачиваясь. И колыхалось всё больше, пока совсем не склонилось надо мной.
Я уже ничего больше и не видела. Что-то шершавое и волокнистое накрыло мои глаза и сильно протёрло их.
Когда эта тканевая сущность удалилась, белый передник Марии вновь сделался ясным и нормальным. Отчётливо виднелась даже белая строчка на белой ткани. Стена за нею вновь являла на солнце свой ярко-голубой цвет.
Я спросила Марию, не умерла ли я.
Она ответила, что нет.
— Но я умирала.
— Нет. Не умирала. Заливалась слезами, — уточнила она, опуская тряпку в карман.
Мария срифмовала эти два итальянских слова с одинаковым окончанием — morendo и piangendo (умирая и плача), что, впрочем, совсем нетрудно, когда речь идёт о деепричастиях. Каждый может.
Я не умирала, это верно. Но суть-то заключалась в другом. Я была влюблена. И вот тут уж Мария ничего не могла срифмовать.
Впервые оказавшись свидетелем моих слёз, Мария испытала нечто вроде сконфуженной гордости. Такое выражение я увидела на её лице ещё только однажды, много лет спустя.
Что касается наших отношений, то она готова была признать своё поражение в игре в молчанку. К сожалению, мне нечего было сказать ей. Если после смерти ничего нет, то откуда же мне знать. Но что со слезами меня покидало и сердце, в этом я могла поклясться.
В отличие от мамы, которая настолько верила в будущее, что доверяла предсказаниям дюжины крутых яиц, я не возлагала на будущее никаких надежд. Настоящее — вот единственное возможное для меня условие существования. И моё настоящее заключалось в этот момент в абсолютной, бессловесной любви.
Я любила Марио. Когда это дошло до меня, синяя гостиная снова начала расплываться. Не оставалось никаких сомнений. Как и страдание, любовь тоже имеет своё выражение. В первом случае я теряла сознание, во втором — обливалась слезами. Пожалуй, можно подумать, не маловато ли. Плакать из-за любви, я имею виду.
На самом деле не было ни одной истории из тех, что рассказывала бабушка, когда бы героиня реагировала на безответную любовь слезами. Она могла кончить жизнь самоубийством, прийти в ярость, вопить, проклинать, объявить войну, убивать, даже до каннибализма могла дойти. Но чтобы слёзы лить — никогда.
Я же обходилась только плачем лишь потому, что с моими слезами рушился и весь дом. У моей любви была консистенция слёз. А мощь — Всемирного потопа. Да, того самого, который наслал Бог.
Существует вопрос, который задают иногда друг другу незнакомые люди, сидя вечером в темноте возле угасающего костра, с остатками шампанского в стаканах, оставленных давно ушедшими гостями.
— Был ли в твоей жизни человек, который круто изменил её?
Я с радостью ответила бы на такой вопрос:
— Да. Марио.
Как во всех уважающих себя трагедиях или комедиях, моя жизнь тоже изменилась, благодаря вмешательству deus ex machina[9]. Марио ex machina.
Отец назвал бы это совпадением, мама — судьбой, Мария — чрезмерной фантазией, бабушка назвала бы театром.
Я не называю никак. Пусть это сделают другие.
По какой-то необъяснимой, таинственной причине у меня сохранялся с ним телефонный контакт. Происходило нечто вроде сбоя, из-за которого Марио, набирая номер Пьетро Руббертелли, известного в то время педагога по технике речи и дикции, попадал на мой номер, хотя он весьма отличался от номера преподавателя, и отвечала ему я.
Марио сказал, что телефонная компания пообещала ему сделать всё возможное для исправления ситуации. Нужно только немного подождать. Очевидно, что к этому ожиданию мы относились по-разному. Он ожидал, когда же номер будет наконец набираться правильно, я — когда же он в конце концов совсем испортится.
Услышав мой голос, Марио тяжело вздыхал, я же — сияла. Я олицетворяла собой ошибку, он — любовь. На мой взгляд, он мог воспринимать это как угодно. Так или иначе, эти два итальянских слова — errore и amore (ошибка и любовь) рифмовались.
С тем, что он не любит меня, я могла смириться. Я же выросла среди безответной любви, моя бабушка, кроме Мадам Баттерфляй, рассказала мне ещё уйму других сюжетов. Один хуже другого. И мне достаточно было любить самой.
А он всегда позволял мне это делать. Всегда по ошибке, конечно. Но всегда. Могли пройти многие дни, недели, иногда даже месяцы, но рано или поздно Марио звонил мне. Он объяснил: телефонная компания предупредила его, что сбой время от времени может повторяться.
Бывали и другие случаи. Крайне редкие, но бывали. Поэтому каждый раз, когда Марио попадал ко мне, а не к Руббертелли, я не находила в этом ничего странного.