О времени, о Булгакове и о себе - Сергей Ермолинский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дружба с Хацревиным началась у него, когда он вернулся из Таджикистана. Появился писатель-журналист Лапин-Хацревин. Их объединила тяга к Востоку. Там набухали уже освободительные войны, и они мнили себя дипломатами, выдумывали приключения.
В тридцатых годах мы трое не раз вспоминали о нашей юношеской влюбленности в грибоедовский образ. «Грибоедовы» из нас не получились, но разве в этом дело? Он заставил нас подтянуться и внутренне и внешне. Он воспитал нас, этот странный неудачник и высокомерный денди.
Про Борю и Зиму я могу еще сказать, что их смерть тоже «была прекрасна». Они погибли в Отечественную войну под Киевом. Боря был ранен. Зяма мог уйти. Приближались гитлеровцы, но друзья встретили их вместе и вместе героически приняли смерть: от гитлеровцев, как от тегеранской черни.
Но все описанное случилось гораздо позже. А пока я изучал литературу и решал свои проблемы, все в Москве переменилось до неузнаваемости. Все переменилось как по волшебству, и стараюсь восстановить в памяти черты того противоречивого времени, вернее, свое восприятие его, каким оно было тогда. И, кажется, сейчас, словно в одну ночь, буквально в одну — перевернулась жизнь — как будто повернулся круг сцены, новая декорация, ослепительно освещенная, возникла перед изумленным взором. Она называлась нэп.
Зажглись витрины магазинов и магазинчиков, их сразу стало множество. Открылись рестораны, варьете, казино. Зашумели улицы, и по ним бежали пролетки, лихачи на дутых шинах, а зимою сани, покрытые меховой полостью. «Яков Рацер» поставщик древесного угля и концессионер «Гаммер» — автоматические ручки и карандаши, лезвия бритв «Братья Брабец» и, наконец, пиво Коннеева-Горшанова, старомосковское пиво! Рекламы засверкали на улицах. И как из-под земли появились толстые господа, модно одетые, в пиджаках в талию, застегнутые на одну пуговицу, в кепи, в шляпах, в котелках, с тросточками, в длинных желтых полуботинках, в коротких, вздернутых брюках, из-под которых выглядывали палевые гамаши и пестрые носки. По Петровке поплыли мадамы, летом под зонтиками, в юбках, обтягивающих зады, суженных книзу и коротких до колена, а зимою в каракулевых саках и манто. Откуда они сразу возникли? Где они были до сих пор? Притаились в подвалах? Прятались под серыми шинелями, укрывались, как в чадру, в крестьянские платки своих горничных и кухарок? Неслышные, сгинувшие, исчезнувшие, они появились сразу, в одну ночь, буквально в одну ночь… Может быть, это произошло не так внезапно, а разворачивалось постепенно, набирая силы, но память сохранила именно эту поразительную внезапность.
Я к тому времени переехал из общежития в комнату на Большой Спасской, неподалеку от Сухаревской площади. Трехярусная башня еще замыкала ее. При Петре было там училище «математических и навигацких наук», а позже (при губернаторе Д. В. Голицыне) устроен водный резервуар для мытищинского водопровода. От этой знаменитой Сухаревой башни, снесенной в 30-е годы с лица земли, через всю площадь, ныне заделанную в асфальт, до самых Спасских казарм, где стояли когда-то гренадеры, тянулись дощатые балаганы-лавки, в булыжных проулках между которыми и вокруг гудела, шевелилась, текла толкучка. Торговали здесь всяким товаром, готовым платьем, ботинками, мануфактурой, подержанными вещами, краденым добром, шныряло жулье, играли в три листика, пускали ручную рулетку, шепотком предлагали порнографические открытки, зазывали гадалки, меняли новые червонцы на старые деньги… Вся нечисть выплыла так же внезапно, как толстые франты и пышнозадые мадамы на Петровке.
Комнату мне устроил мой товарищ по Институту Коля Оболенский. Эту фамилию он сам себе выдумал (настоящая — была самая обыкновенная — Иванов Коля). В те годы получить новый паспорт не составляло труда. Служебное удостоверение, профсоюзная книжка или мандат были несоизмеримо весомее. В соответствии с этой практикой Малая советская энциклопедия 20-х годов называла паспорт орудием полицейского режима — несвободы и закабаления личности.
Коля Оболенский (князь, как мы его называли) жил в трехкомнатной квартире, одну комнату занял я. Вначале, кроме нас двоих, никого не было, потом в Москву вернулись его мать и сестра с мужем, спасавшиеся от голода в провинции. Между комнатой князя и моей двери не было. На пороге стояла железная печурка («буржуйка») с трубами, выходившими в форточку. Ей мы отапливались, кипятили на ней чай и варили в солдатском котелке картошку. Вся остальная квартира леденела. Ночью мы выходили на промысел — в районе Каланчевской площади ломали покосившиеся заборы, за которыми прятались беспризорники. С ними мы жили в дружбе. Они помогали нам в заготовке топлива — стояли «на стреме», предупреждая появление дворника или милиционера. Посуды у князя было великое множество. Грязные тарелки и стаканы мы складывали как попало в кухне и доставали чистые, Время от времени приглашались в гости студентки, мы угощали их картофелем с постным маслом, а они в ответ скребли и мыли горы тарелок, и жизнь начиналась сначала.
Князь ходил в щегольских сапогах, всегда начищенных, в хорошо подогнанном френче. Он был строен, красив, серые глаза с поволокой, вид человека, познавшего все соблазны мира, а на деле простодушный парень. Он был влюблен в замужнюю женщину и страдал, однако же рассказывал о ней цинично. Но если она появлялась у нас, он не мог скрыть своего смятения, своего счастья. Тем не менее он всегда говорил мне:
— Тебя замучают женщины, ты слишком возвышенно о них думаешь, бедный чудак. И ты недостаточно красив, чтобы вести себя лопухом. Не будь размазней. Они тебя съедят и косточки выплюнут.
Он учился в Институте (тоже на Японском) и служил делопроизводителем в отделении милиции, чем очень гордился.
На лестничной площадке, напротив нас, жил Саша Ц., композитор. Он не был композитором и в консерваторию его не приняли, потому что он был сыном домовладельца (того дома, где мы жили), и он брал частные уроки у профессора Конюса. Его старшая сестра — зубной врач — содержала семью и души не чаяла в своем брате, казавшемся ей чудом. Он целый день просиживал за роялем, сочиняя какие-то черные мессы, в которых было много от Скрябина. Его музыка была барством, а барство кончилось. Оно кончилось в искусстве, так же как кончилось в жизни.
Иногда я заходил к нему сразиться в шахматы и прослушивал очередную мессу. У него были длинные волосы, пожалуй, он был немного похож на Блока, но иконописно женоподобен. Зубному врачу приходилось нелегко (семья, фининспектор, придирки домоуправа к бывшим домовладельцам), но все же наш сосед жил, не в пример нам, как беззаботный принц. Из него ничего не вышло, так это обычно и бывает с маменькиными сынками. А маменькиных сынков было тогда мало — прежние, дореволюционные, извелись, а послереволюционные еще не народились…
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});