О времени, о Булгакове и о себе - Сергей Ермолинский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы были в стадии не родившихся, но уже существовали. О фиглярстве ничевоков говорить не приходится, но у Хлебникова[16] в первобытности его слов, корнями вырванных из сути смысла, было отнюдь не фокусничество и не филологический эксперимент только, но словно бы пророческое бормотание рождающихся…
Мы были как листья, оторвавшиеся от дерева, но летать нам было весело!
И если случалось вдруг низвергнуться в быт притаившейся старомосковской квартиры, где шли толки и толки, как выжить, что и как, и почем где достать, и страхи, и слухи, слушки, шепотки, стоило только окунуться в это, как я чувствовал себя свалившимся с луны — снова туда, на ту землю, от которой оторвался и которая уже мертва, я чванился, что сыт, и отказывался от обеда, хотя зашел в тайной надежде, что пообедаю. Я был голоден, но убегал из этой отмиравшей, как мне казалось, квартиры. А там теплился знакомый с детства уют, пили морковный чай, скрупулезно делили конопляные лепешки и рады бы по делиться со мной. На книжных полках ученого моего дяди поблескивали отсыревшей позолотой корешки книг. Я любил книги (это, должно быть, врожденное), но я отказывался и от них. Я шагал с Пречистенки на Мясницкую и думал о том, что в этих книгах, как ни мудры они, нет ни единого слова о нашем времени. И сказать эти слова предстоит нам.
Впечатлений московских хватало, но все же мы были еще без среды, если не считать нескольких калужан, да и то — техники, филологи, художники, будущие актеры — мы жили вразброд.
Житейски я был связан с Восточным институтом, но Университет привлекал и притягивал гораздо больше. Он был как вольный форум! Никто не загонял нас на лекции, мы учились свободно.
Курс истории вели непримиримый марксист М. Н. Покровский[17] и, споря с ним, кадетствующий златоуст А. А. Кизеветтер[18] (позже эмигрировал). Почтенный сотрудник «Русских Ведомостей» профессор М. М. Богословский[19] читал нам о Петре (его конек). С академической обстоятельностью он излагал материал, насыщенный фактами, не позволяя никаких скороспелых обобщений. А в соседних аудиториях шумели лекторы по диалектическому материализму. Тут было еще полно разногласий, как и в области марксистской эстетики, единой программы не было. Благостно протекали лекции профессора П. Н. Сакулина[20] по русской литературе XIX века, он ораторствовал гладко и красиво, как по-писанному, и традиционная, профессорская его борода, упадавшая на грудь, как нельзя более соответствовала его речам. Грибоедовед проф. Н. К. Пиксанов[21] был увлечен тогда «творческой историей крупных литературных произведений». Многие из нас (на старших курсах) стали работать на его семинарах — деловых, строгих, потребовавших от нас досконального накопления фактического материала. Гоголь, Грибоедов, Достоевский, Тургенев были предметом наших изучений. В этом помогали нам другие наши руководители — и пылкий, молодой еще, с усиками, торчащими петушками, Н. Л. Бродский[22], и острый, как его собственный нос, Л. П. Гроссман[23].
Я еще застал многих маститых представителей старого Университета — психолога Г. И. Челпанова[24], классика А. А. Грушка. Помню подергивающегося страшным тиком Н. А. Бердяева[25], который, хотя и не читал в Университете, но постоянно выступал в литературно-философских обществах того времени. Там витийствовал, поражая своими прозрениями и темпераментом, Андрей Белый. Едва ли не лучшую свою книгу — блестящие, уникальные по образности мемуары — он написал уже в советское время.
Нам ничего не навязывали, мы разбирались сами. Внезапно появлялся и Валерий Брюсов, читавший о русской литературе начала XX века. Это были рассказы современника той эпохи, в которой он сам жил. Глава русских символистов одним из первых стал на сторону Октябрьской революции. Среди литераторов, его сверстников, если и сотрудничавших в советских изданиях, то с натянутой, подчеркнуто сдержанной миной, поведение Брюсова, вступившего в партию, вызывало презрительную улыбку. И писали о нем дурно. «Он пытается высказать свои желания, возникшие в траурной обстановке, из коих мы узнаем, что ему „хочется слить свой голос с общим хором“… Нет, из Брюсова ни истинного поэта, ни писателя не вышло, как он ни старался. Напрасно он не занялся другим делом. Например: почему бы ему не быть чиновником? Хороший был бы чиновник» (Борис Аннибал. Поэзия или механика. «Вестник литературы», № 1, 1922). Это был намек и на то, что он занял множество должностей (в Литературном институте, только что им основанном, в книжной палате, в Госиздате и т. д.). Забыли, что характерной чертой Брюсова всегда была кипучая общественная деятельность: поэт, прозаик, редактор, председатель разных обществ, пушкинист, оратор, классик, переводчик…
Он возникал на кафедре, скрестивши на груди руки и как бы повторяя свой портрет, написанный Врубелем. К лекциям он не успевал подготовиться и, не смущаясь, затевал рассказы о случаях с символистами. Тут шли байки об Эллисе-Кобылинском[26], отрубавшем хвост дьявола (всерьез) и пускавшем дым изо рта, имитируя открываемую дверь трактира в мороз (шуточное), или о Бальмонте, который упал со второго этажа и после этого стал писать гораздо лучше. О здравствующем в Москве Андрее Белом он не говорил, но подпускал в его адрес намеки и шпильки. А когда иссякали анекдоты, то просто читал свои новые стихи: «Над всякими, над Ассурбанипаллами…». И у Брюсова в аудитории, настроенной смешливо и легкомысленно, всегда было полным-полно. Нет, он был честолюбив, жаждал быть «с веком в ногу», но чиновником он не был!
В Восточном институте дело обстояло совсем не так. Там были классы. Мы сидели за партами. Это напоминало школу. Посещение лекций и уроков по языку считалось обязательным. Нас было мало — двенадцать человек, каждый на виду.
Японский язык преподавал нам Н. М. Попов-Татива. У него была особая система, она называлась фразеологией. Были заготовлены постепенно усложняющиеся разговорные предложения. Мы их зубрили. Попутно мы разбирали грамматическую и синтаксическую структуру каждой фразы и получали дополнительную порцию слов. Мое постоянное общение с тремя Кимами стало лучшей практикой, и, к удовольствию Попова, я очень скоро стал разговаривать с ним по-японски.
Хотя я уже совсем забыл японский язык, но многие предложения из фразеологии нашего преподавателя запомнились, кажется, на веки вечные! Разбуди хоть ночью, выпалю, как солдат:
— Го киген икхага де годзаимас?
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});