Портрет художника-филиппинца - Ник Хоакин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Паула. Но ведь мы всегда пользовались их телефоном…
Кандида. Но как, как я могу сейчас выйти из дома! Подумай сама, Паула, — вся улица уже знает, что у нас нет света, что компания отключила электричество!
Паула (с нарастающим ужасом). О Кандида! О Кандида!
Дрожа, они смотрят на открытую дверь балкона.
Кандида. Иди затвори окна.
Паула (содрогается). О нет, нет! Они меня увидят! Соседи, Кандида, уже наверняка собрались у окон, они смотрят на наш дом, показывают пальцами. Единственный дом на всей улице, где нет света! О Кандида, они все у окон — показывают пальцами, смеются и злословят!
Кандида. Да. Могу себе представить, как они сейчас рады. Они давно этого ждали! Да, они все сейчас собрались у окон, смотрят и говорят: «Взгляните! Взгляните! Полюбуйтесь на этих старых дев, этих двух гордых сеньор, столь утонченных, с безупречными манерами, они всегда так высоко держат голову, а теперь — смотрите! — даже не могут заплатить за свет!»
Паула (закрывает лицо). О, это ужасно, ужасно! Как мы покажемся на улице?
Кандида. Надо закрыть окна.
Паула. Нет, Кандида, нет! Они нас увидят!
Кандида. Может быть, еще никто не заметил, что у нас нет света… (На цыпочках осторожно идет к балкону, стараясь быть не замеченной снаружи. Закрывает окна. На улице что-то привлекает ее внимание, она всматривается. Затем смело выходит на балкон, смотрит направо и налево. Весело поворачивается и входит в комнату.) Паула, света нет нигде!
Паула. Нигде?
Кандида (с явным облегчением). Темно во всех домах! Во всех, всех!
Паула. Но что случилось?
Кандида. Иди, посмотри сама! Весь город в темноте!
Паула (подходит к балкону). Ну да, конечно! Нигде нет света! (Молитвенно складывает руки.) О милосердный, милосердный боже!
Кандида (идет к середине сцены и вдруг разражается хохотом). Ну что мы за дуры! Что за невежественные дуры!
Паула (идет за нею). Но что случилось?
Кандида (неудержимо хохочет). Ничего не случилось! Абсолютно ничего! О Паула, Паула, нам следует внимательнее читать газеты! Это же было в газетах! Ты не помнишь? Сегодня, Паула, ночь затемнения — учебного затемнения! Свет выключен везде!
Паула. Почему?
Кандида. Они готовятся. Готовятся к войне!
Паула (облегченно вздыхает). Только-то?
Кандида (истерично смеется). А мы-то подумали… О Паула, а мы-то Подумали… Мы думали, что только у нас выключили свет!
Паула. Слава богу, слава богу, слава богу!
Кандида. И как же мы перепугались, Паула! Мы чуть ли не дрожали!
Паула (тоже смеется). И боялись закрыть окна! Боялись выйти на улицу!
Кандида (задыхается от смеха). А мы-то… мы боялись, что никогда… никогда не осмелимся показаться… на улице! О Паула, как это смешно! И как мы смешны! (Снова заходится в приступе смеха, который неожиданно заканчивается рыданиями. Закрывает лицо руками.)
Паула (в тревоге подходит к ней). Кандида! Кандида! Кандида (содрогаясь от рыданий). Я больше не могу этого вынести! Я больше не могу!
Паула. Кандида, соседи услышат!
Кандида (протягивает руки). Какое унижение, Паула… через какое унижение мы прошли, Паула! Через какое горькое, горькое унижение!
Паула (обнимает сестру). Успокойся, Кандида! Возьми себя в руки!
Кандида (вырывается и, сжав кулаки, смотрит на Портрет). А тут еще он! Он и его улыбка! Он смеется над нами! Да, вот он — издевается, глядя на нашу агонию! О боже, боже, боже, боже! (Рыдая, опускается на пол.)
Паула (опускается рядом и снова обнимает сестру). Пожалуйста, Кандида! Ну пожалуйста, пожалуйста, Кандида!
Кандида все еще безутешно рыдает. Паула крепко обнимает ее и гладит волосы, шепча: «Кандида. Кандида».
ЗанавесДЕЙСТВИЕ ВТОРОЕ
Как и в действии первом, поднимается занавес и открывает «занавес Интрамуроса». Битой Камачо стоит слева, в кругу света.
Битой. После смерти отца — а он умер, когда мне было лет пятнадцать, — я перестал посещать дом Марасиганов. У меня не было времени на тертулии. Пришлось бросить учиться и пойти работать. Мое детство прошло в безмятежном спокойствии двадцатых годов, а взрослел я в тяжелое, очень тяжелое время — в тридцатые годы, когда, похоже, чуть ли не все вокруг опустились, разочаровались и обозлились. Я часто менял работу: был чистильщиком обуви, разносчиком газет, подручным у пекаря, официантом, докером. Порой мне даже казалось, что никогда я не был чисто вымыт, никогда не был счастлив, я не верил, что у меня было детство, словно то было чье-то чужое, не мое. Работая в порту, я часто проходил по этой улице поздно ночью. Видел ярко освещенные окна в доме Марасиганов, слышал обрывки разговора, смех. Там по-прежнему собирались дон Лоренсо, Кандида, Паула и весь маленький кружок дряхлых стариков.
Внутри сцены загорается свет, через прозрачный занавес виден зал.
Я часто останавливался напротив — усталый, грязный, голодный и сонный, вспоминая дни, когда вместе с отцом приходил туда — в модной матроске и в аккуратных белых туфельках. Но ни разу мне не захотелось подняться к ним. Я ненавидел этих людей, да и был слишком грязен. И я шел дальше, не оглядываясь.
Поднимается «занавес Интрамуроса», за ним — зал в доме Марасиганов при дневном свете.
Я сказал «до свидания» этому дому и этому миру — миру дона Лоренсо и моего отца. Я испытывал горечь — ведь он меня обманул. Я сказал себе, что дон Лоренсо и отец ничему меня не научили, разве только лжи. Детство было ложью, двадцатые годы — ложью, красота, верность, обходительность, честь и целомудрие тоже были только ложью.
Из правой двери выходит Пепанг Марасиган. Идет к столу, где лежит ее сумочка. Открывает ее, вынимает сигареты и закуривает.
Все это было ложью. Единственной правдой был страх, вечный страх — страх перед хозяином, перед помещиком, перед полицейским, страх заболеть, потерять работу. Правда — это когда нет обуви, нет денег, нечего курить, нет отдыха, нет рабочих мест, это когда вокруг тебя только «Не входить!» и «Осторожно — злая собака!».
Пепанг оглядывает комнату, глаза ее останавливаются на Портрете. Не отрывая от него взгляда, она подходит ближе и стоит перед ним, улыбаясь то ли задумчиво, то ли насмешливо.
А когда пришли сороковые годы, я уже был законченным продуктом своей эпохи. Я принял ее целиком, я верил в нее. Это был жестокий мир, но в том-то и заключалась истина, а я не хотел ничего, кроме правды.
Из правой двери выходит Маноло Марасиган. Взглянув на Пепанг, он идет к столу, берет ее сигареты и закуривает. Потом подходит к Пепанг и становится рядом, глядя на Портрет.
Я отверг прошлое и не верил в будущее. Реальным было только настоящее. Так я думал вплоть до того дня в октябре — дня, когда я впервые вернулся в дом Марасиганов, дня, когда впервые увидел это странное полотно. Я пришел не искать чего-то и не вспоминать о чем-то. Я был глух ко всему, кроме модных словечек и лозунгов. Но когда я вышел отсюда, мир, казалось, притих, он как бы отдалился от меня, чтобы я смог воспринять его целиком. Я уже не был узником в нем, я был свободен, я стоял вне его — а рядом со мной стоял еще кто-то. После долгих лет горьких разочарований я снова обрел своего отца.
Свет вокруг Битоя меркнет, он уходит. Пепанг и Маноло еще некоторое время молча смотрят на Портрет. И Пепанг, и Маноло унаследовали красоту отца, но в Пепанг тонкие черты лица как бы затвердели, тогда как в Маноло они увяли. Она целеустремленна, он несколько несобран; она цинична, у него бегающие глаза. Оба безупречно одеты, склонны к полноте.
Пепанг. Герой нашего детства, Маноло.
Маноло. Даже более того.
Пепанг. Только дети способны на такую любовь.
Маноло. Он был нам и богом и отцом.
Пепанг. А также землей, небом, луной, звездами — всей вселенной.
Маноло. Лучшее, что можно пожелать ребенку, — иметь отца-гения! Самое лучшее!
Пепанг. И самое жестокое.
Маноло. Да.