Любовь и фантазия - Ассия Джебар
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Теперь грабеж набирает силу, сопровождаемый только едва слышным шепотом. Кое-где пламя пожара начинает медленно угасать. Крики постепенно замирают, отдаляясь, а ночные туманы тем временем полностью рассеиваются. Занимающаяся заря вступает в свои права, расцвечивая небо, словно ссадинами, сиреневыми и розовыми полосами; но вот мимолетные блики и яркие всполохи растворяются вдруг. Ослепительный свет дня высвечивает силуэты солдат, копошащихся в долине.
«Наша маленькая армия предается пиршеству и радуется, — пишет 1 ноября 1840 года Боске, — Весь город источает дивный запах жареной баранины и куриного фрикасе…»
И добавляет в том же письме:
«Я подробно расскажу тебе об этом; набег — он заключает в себе все: и военный поход, и хитрые комбинации, достойную всяческих похвал энергию пехоты, изнуренной до предела, но ни разу не остановившейся, и превосходный ансамбль нашей великолепной кавалерии… А какая необычайная поэзия во всех деталях сцены, которая служит фоном для набега».
Тринадцать дней спустя Монтаньяк-тоже из Орана — напишет своему дяде:
«Это маленькое сражение представляло собой очаровательную картинку. Стаи легких, как птицы, кавалеристов сшибаются, летают во всех направлениях; а эти крики «ура», эти ружейные залпы, перекрываемые время от времени величественным голосом пушки, — все это являло собой восхитительное зрелище и упоительную сцену…»
Жозеф Боске, который писал обычно матери, на этот раз адресует письмо другу, «своему дорогому Ганеру». Его описание атаки изобилует всякого рода размышлениями; оглядываясь назад, он восхищается гением Ламорисьера, командира, который своим пылом умеет приумножать силы армейского корпуса и яростный порыв «разбойников» Мустафы бен Исмаила.
Наконец-то ветер победы овевает нашего автора — беарнца, и он ощущает себя на носу идущего в бой корабля… Ну а враг? В данный момент ни эмира и никого из его знаменитых красных кавалеристов или чересчур отважных лейтенантов, а также «исступленных» союзников не видно. Развернутая таким образом декорация подчеркивает изумление и растерянность несчастных жертв. Пейзаж, мелькавший перед глазами автора в течение нескольких часов, как бы застывает затем в его рассказе, где воины гарцуют, завидев первые проблески зари — условленный сигнал атаки. И вот насыщенная симфония самой атаки: продвижение вперед яростными рывками, предсмертные хрипы под копытами кобылиц… Кровь бежит ручьем, заливая опрокинутые палатки, а Боске тем временем мешкает, пораженный буйством красок. Он упивается стремительным разворотом событий, однако это опьянение войной, отодвинутой куда-то на задний план, оставляет нас равнодушными.
Наш капитан целиком во власти иллюзии этой достойной истинного мужа увеселительной забавы: слиться воедино с мятежной Африкой, но не иначе как испытывая головокружение от насилия и смертоносной внезапности нападения.
Боске, так же как и Монтаньяк, останется холост: а зачем им жениться, зачем им благопристойная, упорядоченная жизнь, когда воинственный пыл, воскрешаемый словами, заменяет им все. Еще бы, вновь пережить, хотя бы в воспоминаниях, неистовое наслаждение, которое может доставить только опасность, — разве этого мало? К тому же звучные фразы их посланий заключают в себе такой накал страстей, о котором понятия не имеют женщины из почтенных семейств, терпеливо предающиеся тем временем грезам о будущем счастье.
На поверхность этой лихорадочной писанины всплывают порою, словно шлаки, и побочные факты. Взять, к примеру, ту самую женскую ступню, которую кто-то отрезал, дабы завладеть золотым или серебряным браслетом, украшавшим щиколотку. Боске отмечает эту «деталь» как бы вскользь, мимоходом. Или еще семь убитых женщин (да-да, тех самых — зачем, видите ли, им понадобилось, будучи застигнутыми врасплох, оскорблять пришельцев?), они, вопреки воле автора, портят его стиль, став чем-то вроде золотушных струпьев.
Словно любовь к войне и на войне не переставала смердеть, о чем наш беарнец весьма сожалеет! Быть может, зараза, таившаяся в самой декорации в силу ее естественной дикости, перекинулась и на доблестных завоевателей?..
Возможности сойтись с врагом вплотную в жаркой схватке нет. Остаются такие вот окольные пути: то описание изуродованных женщин, то перечисление быков и вообще захваченной скотины, а то еще любование блеском награбленного золота. Главное, убедить себя, что враг ускользает, прячется, бежит.
Но враг, как назло, появляется откуда-то с тыла. Его война молчалива, без всяких словоизлияний: у него нет на это времени. Женщины своим мрачным кличем как бы обращаются к сильному полу, стихийно создавая странный язык, порожденный войной. В этих криках есть что-то нечеловеческое, они тревожат душу своей пронзительностью, таинственные знаки заключены в этой коллективной, дикой песне, ее звуки не дают покоя нашим писакам. И может, поэтому Боске не в силах забыть об убитом подростке, защищавшем свою сестру в роскошной палатке, и вспоминает ступню неизвестной женщины, отрезанную из-за халхала…[31] Такие — то вот второстепенные детали и портят слог целого письма: виной тому неприличие этих кусков плоти, о которых не смогло умолчать послание.
Описывать Африканскую войну, как некогда Цезарь, изысканность стиля которого смягчала апостериори жестокость военачальника, — значит ли это пытаться вновь заполнить опустевший театр?
Плененные женщины не могут быть ни зрительницами, ни действующими лицами спектакля псевдотриумфаторов. Мало того, они попросту ни на что не смотрят. Граф де Кастеллан, сам принимавший участие в таких конных набегах, а потом пописывавший для парижского издания «Ревю дю Монд», не без пренебрежения замечает: эти алжирки шествуют в кортежах победителей, выпачкав предварительно лица грязью и испражнениями. Изысканный хроникер ничего не преувеличивает и не обманывает ни себя, ни нас, но они не только защищаются таким способом от врага, ведь он, кроме всего прочего, еще и христианин, а следовательно — чужой, иноверец, поэтому с ним связано в их глазах все, что находится под запретом! И они спасаются, как могут, пряча свои лица под маской грязи, а если понадобилось бы, то и крови…
Даже порабощенный туземец не чувствует себя побежденным. Он просто не поднимает глаз, чтобы не видеть своего победителя. Он не «признает» его. Никак не называет. А что же это за победа, если у нее нет имени?
Слова ведь тоже служат своего рода прикрытием. При помощи слов воздвигается пьедестал в ожидании триумфа, который готовят себе любые империи, будь то Римская или какая иная.
Эту ежедневную корреспонденцию, отправляемую с бивуаков, вполне можно сравнить с любовной перепиской, ибо та, кому адресуют послания, становится всего лишь предлогом для того, чтобы заглянуть в свою собственную душу, обуреваемую сумятицей чувств… Война и любовь оставляют похожие следы, причиной тому — неуверенность перед лицом того, кто ускользает. А любая неуверенность порождает страх, и тогда, чтобы положить конец страху, начинают писать.
Письма этих позабытых всеми капитанов, которые уверяют, будто их волнуют проблемы снабжения армии или карьеры, и выражают порой свое личное миропонимание, так вот эти письма говорят, по сути, об алжирской земле, как о женщине, которую невозможно приручить. Покоренный Алжир это только фантастическое видение, ибо каждая битва все более отдаляет миг возможного угасания сопротивления.
Эти воины, молодцевато гарцующие на торжественном параде, не могут, несмотря на всю свою элегантность, смягчить боль несущихся им вслед пронзительных криков, моему воображению они рисуются скорбными возлюбленными моей алжирской земли. Страдание подвергшихся насилию безвестных людей, изливающееся таким образом, должно было бы взволновать меня в первую очередь; но почему-то, как это ни странно, меня неотступно преследует мысль о смятении самих убийц, о снедающей их тревоге.
Их слова, заключенные в томах, затерявшихся ныне на полках библиотек, отражают чудовищную действительность того времени, буквально обнажая ее. Этот чуждый им мир, которым они овладевали так, как овладевают женщиной, этот мир непрерывно стонал все двадцать, а то и двадцать пять лет после взятия приступом Неприступного Города… И эти сверхсовременные офицеры, эти изысканные всадники, оснащенные по последнему слову техники, возглавляющие тысячи самых разношерстных пехотинцев, эти крестоносцы века колониализма, слышавшего столько всяких стонов и воплей, упиваются нашей землей, словно плотью. Проникают в нее, как бы лишая ее девственности. И вот уже Африка в их власти, но и теперь она не в силах побороть свое нежелание, заглушить свой стон отвращения.
Стоит ли вспоминать о смерти святого Людовика у стен Туниса или о поражении Карла Пятого в Алжире, отмщенных таким образом: какой смысл взывать к предкам, связанным воедино крестовыми походами и джихадами…[32] Французские женщины читают письма победителей чуть ли не в молитвенном экстазе; и это фамильное благочестие окружает ореолом святости предполагаемое обольщение, которое свершается там, по другую сторону Средиземного моря.